Земля теплеет. Мои ступни начинают попадать в самый идеальный след — смесь кольца и квадрата: «Гну–у–у мэджа–а–а-ах!», — чует мощный ямб моего приближения жеребец — тот, для кого мои пальцы уже рвут траву, — да нетерпеливо переминается с ноги на ногу, вытанцовывая нашу ночную эммелию — Ха! — сиганул я через ограду. «Дех–дех–дех-хан–хан–хан», — забрехала эльзасская овчарка в деревне.
Вороной силуэт нахлынул, благодарно блеснул белозубьем. За плетёной виноградной изгородью заходили неистовые тени, сверкая подковами при луне — «Гн–у–у-у», — прокричал я им, прищурился сквозь ночь — планета вдруг вздыбилась волной, окатила меня тишью своей горькой души, — и тотчас я определил масть каждого из бесноватых иноходцев.
Тёплый язык, избегая касаться острых наростов на костяшках пальцев, вылизал всё до последней травинки с того места ладони, где прежде вилась линия любви. Холка засеребрилась под моими когтями. Я прощально сжал гриву. Конская челюсть бережно сняла с плеча кудрю, беззлобно потянула её. Вороная голова с интересом наклонилась, карие глаза заискрились алмазами. «Нет!» — рявкнул я и зашёлся смехом, рванулся в сторону, оставивши меж зубов золотое кольцо — «Не останусь я с вами!»
«Гнуй илла-а ниха–а–а мэйджа–ах!», — вкрадчиво заржала ночь. Желтобокая банка Sprite’а сплющилась и ужалила подошву. Чаща снова нависла надо мной и принялась торопливо бормотать свои добрые вести.
— Нет! Нет! Трижды нет! Не вернусь я к людям. Никогда! Здесь я чище, здесь я невиннее, здесь я лучше! Йо–йо–йо-ло–о–о!
— Дех–дех–дех-дех–хан! — прохрипел мне в спину свою свинцовую зависть человечий сторож.
Подчас я замираю у спиленных деревьев — тотчас ужас пронзает лес, набрякший мой член сей же миг показывается из–под бычей шкуры, и сквозь кусты черники, втаптывая молодую дубовую поросль, удирает зверьё. Но я ещё сыт вчерашним мясом рогатой головы, да мычит заунывный стихер в желудке тёплый олений мозг.
И снова бег — словно бог заскользил по воде. Снова прыжок через овраг, как богиня с горы — да в зелёное море. Снова остановка и — смакует смоляную патоку мой вёрткий язык, зализывает рану соснового пня, чутко скользит по годовым кольцам. А уж те, да без устали, шепчут звуки страстные, слоги плотные — вытесняют слова русские, слова франкские, слова румские, что сплетаются так и эдак в фразы постные и разумные. А вот как человечью чушь я повытравлю да наполню душу шафранную неиспитою мудростью хищника (покатайся шаром там покамест, подрожи там мозгом звериным, словно грецким орехом мягеньким!), как заполню я душу безумием, ярко–радужным, детско–серебряным, вот тогда–то приду я к вам, люди, с моим даром — смертью кровавою!
— Дзынь! — Заиграли струны орешника, и волчище, отведав оленя, гоготнул да утёк прочь из логова. — «Эх, воруйте же всё, други–недруги! Забирайте добычу честную!»
Синица охнула, проснулась и разбудила сон стаи. Утренняя песня взметнулась, и заря навалилась на лес, тотчас завязнувши в моих локонах. Мои губы растянулись в ребяческой улыбке и тише шагов горлицы прошептали: «Ждите меня».
Замок Конде, ноябрь 2003
РИМСКАЯ ПОСТУПЬ
Рубаха моя черна и пахнет лавандой. На поясе у меня — револьвер да кинжал с рукояткой в форме львиной лапы. На груди — звезда Давида, светлая, как отеческое имя — Лаван. Отец мой был кузнецом; это он привил мне любовь к жару пламени, насилию стали и цвету вороного крыла; это его молот выковал ритм, который и по сей день отдаётся в моих ушах, словно кастаньетовый вихрь плясуньи–контрабандистки: Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там!
Помню, ещё ребёнком, проходя мимо низкой мастерской, скорчившейся от сладострастных страданий, я, пританцовывая, направлялся в соседский сад, воровал там цветы и неспелые фиги для моей Маргариты, а во мне беспрестанно и настойчиво гремело раскатистое эхо мучений распластанного на наковальне клинка.
Марго обожала белые розы и, смеясь, поедала краденые плоды, которые я приносил ей в вечно дырявых карманах, — бывало, шершавая смоква, гладя меня по бедру, скатывалась и зарывалась в песок, а осёл мошенника Пальмиро, высказавши одобрение на манер немецкого социалиста, подбирал её бурыми морщинистыми губами.
Сразу после бар–мицвы я принёс Марго свой обычный, но уже вызревший дар. Мы стали играть, и, играя, я вошёл в неё. Она изгибалась от боли и неги, покусывала меня в губы, а между её резцов всё набухал розовый пузырёк слюны, лопался и снова вырастал. А пять лет спустя она приехала ко мне в Фиуме, придирчиво рассмотрела стены моей спальни, где словно солнечные лучи, блестели шпаги, изукрасившие гигантскую кровать причудливой каракатицей–тенью; и уже не бросая пугливых взглядов по сторонам, мы так громко любили друг друга, что подчас заглушали слезливые требования несметных чаек–забастовщиц, коих ветер–штрейбрехер упрямо сносил к оранжевым островам.
Да и какое нам было дело до вашего ханжеского cousinage–dangereux–voisinage! Я просто хотел пронзить насквозь, — глубже, ещё глубже! — разбухшим чудовищным членом Маргариту, которая, оправдывая нашу французскую фамилию, всё нежнее и нежнее мычала мелодию самой средиземноморской оперы Бизе. Вам, пустосвятам–пролетариям, не по вкусу наш дуэт, больше похожий на вопль младенца, коего олимпийский греховодник извлёк из бедра, отогнувши золотые зажимы? Так заткните же ваши уши мягкими холопскими пальцами, — на каждой фаланге, точно тараканьи ножки — пучок волосков, завещанный вам предком–троглодитом, о котором поведал каирскому шейху ариец–невольник. Me ne frego! Главное — что мы кончили вместе, и я, и моя Маргарита, и девятый Адриатический вал, который сей же час удовлетворённо задышал и, оставивши на песке своё горьковатое семя, утянул на дно стоических крабов да расплавленные трупы хорватских медуз.
Через месяц я вернулся на родину, надел первую чёрную рубашку, подпоясался кинжалом, а Марго повстречалась с Бенито. «Царевна–фатум» — называл он её в минуты нежности. О ревности к Муссолини не могло быть и речи — мы дрались вместе повсюду: и в Рапалло, где скифский комиссар, моргая, изучал нас своим плебейским прищуром, а мне так хотелось гаркнуть ему: «Чечероне, знай своё место, смерд!»; и в городе грустного Кальвина, откуда нас выслали в бессрочное изгнание; и на просеке ломбардского бора, когда семеро головорезов, выкрашенных кудесником–закатом под негров, выскочили из кузова подкравшегося сзади грузовика и, ещё не коснувшись земли, принялись обстреливать нас из маузеров; я же нацелил в их сторону однорогую винтовку; штык успел лишь раз перемигнуться с солнцем, а она свирепо взревела, в своём бешенстве не забывая подражать оханью отцовской наковальни: Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там!
Я стрелял от пояса, привычно метя в горло. Каждый из них споткнулся и спрятал свой разорванный кадык в высоченных зарослях папоротника, хлопавшего чёрными веками, которые бесшумно взлетали, как только на них ложилась отощавшая тень человека.
А вскоре я полюбил его старшую — Эдду, похожую на Марго и привкусом влагалищного ихора, и кожей с тончайшим запахом, за который отдают свои жизни кареглазые кабарги. И только её голубые, видевшие в ночи очи, говорили, что она не принадлежит племени моему, а происходит из рода тех, кого однажды жестокий неистовый бог привёл в Европу с Гималайских плоскогорий.
И сейчас я стою в зычно–раскатистом коридоре, расходящимся мраморными чоботами — двадцать метров вправо и столько же влево. Эхо, с перекошенным от мук миловидным лицом протягивает ко мне выбеленные красавицей–реставраторшей ладони да выставляет на обозрение бёдра, исцарапанные временем и терракотовой осокой. Ей тоже знаком неукротимый ритм поступи душки–дуче, и когда он проходит, подмигивая мне да пахнущему лавандой орлу на моём плече, то за окном пальма-Шива восхищённо всплёскивает руками, а щёки Эхо заливает тёмная от вековой выдержки краска. И есть отчего! Бывало, проносишься с Бенито в открытом Alfa Romeo (песок с пляжей Тибра скрипит меж зубов) или же сажаешь самолёт рядом с его Ni 17-C на изумрудный пьемонтский аэродром, а они, — белокурые, черноволосые, и ненасытные рыженькие из лошадиного царства Свифта, перепоясанные змеевидными лентами, в запятнанных солнечным огнём платьях, уже бьются о борт машины да протягивают к нему жадные до его жара, гибкие, словно коринфские лозы, руки.