Вот он появляется из–за угла — тотчас улыбнувшись своему homme qui rit, отчего в линиях его подбородка вырисовалось нечто надменно–бычье, а в холодных глазах чётко обозначилась свирепая жажда сражения, не предвещавшая ничего доброго эмиссарам толстяка, который, бывши потоньше лет десять назад, восторгался: «Будь я итальянцем, я стал бы фашистом!», и вытянувши подошвы–дигаюдокусы к каминной решётке, исчезал в клубах гаванского дыма.
Поравнявшись с Эхо, Бенито бросил мне своё жёсткое приветствие (его орёл, повинуясь сжатию трицепса, мигнул моему, сложил и снова расправил крылья), сверкнул зеркально выбритой щекой, — а уж я‑то знал, сколько крови стоил ему этот глянец! — да так мощно пахнул эфиопской оранжереей, что, мгновенно возвратившись в оазис, я приподнял тяжеленные веки выздоравливающего и увидел, как милая пальма на землю тонкой ступила ногой. «Рядом с Зулейкой я дремлю, ею лишь полный одной» — забывчиво подхватили мои сухие губы, и, поиздевавшись с минуту, лихорадка сгинула.
Махаон увернулся от паутины, которую в него метнул и тотчас куда–то пропал бородач-Борей; плавно и метко спикировал на вороную спину невесть откуда взявшегося жеребца и свесил оба золотых с чёрной каймой крыла на левую сторону крупа. Конь захрапел, нетерпеливо мотнул головой (отчего из его гривы выскочила и пребольно стукнулась о гаубицу–залупу ярко–фиолетовая стрекоза), на его боку заходили платиновые мускулы, и он уставил на меня карие, с мудрой сумасшедшинкой азиатские глаза. Стрекоза расправила слюдяные крылья, гулко зазвенела, причём над ней расцвёл изумрудный торнадо, и скрылась в жерле, затаившись там. «Всё царство за коня!» — вспомнилось мне, и я изумился скаредности нюрнбергского щелкунчика — «всего какое–то царство за этакое сверхчеловеческое существо?!»
Врач разрезал швы, замирая и отдуваясь после каждого щелчка ножниц, да прижёг спиртом невольную слезу в глубоком шрамовом русле. Вечерами я ковылял на трёх ногах вдоль уютного озера, уже с тоской вспоминая приторный запах сосен и горьковатый вкус коры дубов моей родины, а затем, чтобы доказать свою боеспособность всесильному генералу, в одну ночь добела отдраил от вековой сажи колоссальную статую пышногрудой Афины, которую неизвестно каким волшебством занесло в самое сердце пустыни.
Я успел ещё повоевать, одним своим видом вселяя священный ужас в защитников двух дюжин благоразумно сдавшихся фортов и, покинувши Африку, отправился к Геракловым столпам.
*****
Было пять часов пополудни, и долина покоилась в золотой неге. Чёрный, исполосанный багрянцем бычок взревел и, наклонивши затупленные напильником рога, бросился к вёрткому белоголенному дегенерату. «Эх! Промахнулся!», — не удержался я. Каудильо кинул на меня королевский взор, задержал его на шраме, покачал головой и снова поворотился к арене, откуда бык обратил к нам свой упрямый лоб.
Франциско знал, что я не любитель корриды, — мне куда более по душе отвоёвывание континента у двуногих врагов: зловонных гастролёров–анархистов; германских еху с их предводителем, носившим на указательном пальце шестиконечную звезду тёмно–жёлтого пластыря; и нового сорта скифских девиц, одну из которых мы извлекли из–под развалин Герники. Как она поразила нас геморроидальным цветом щёк и формой губ, уже начавших было произносить слово «fecale» да так и замерших на первом слоге!
Было пять часов пополудни, и долина покоилась в золотой неге. Кретин в белых чулках состроил вдохновенную ряху, приподнялся на цыпочках, молниеносно размахнулся шпагой, разрубивши воздух стальным рукавом; в это мгновение бычище изловчился и поддел его левым рогом в самый пупок, подбросил, нацепил поудобнее (шпага плюхнулась в песок, тотчас посерев от срама, а физиономия матадора приобрела своё естественное неандертальское выражение, из тех, что так щедро украшают кинокадры парадов Сарматии) и, неистовый, поскакал по ристалищу с добычей, отсекая копытами легко рвущиеся путы человечьих кишок.
Мой шрам ещё не успел налиться пурпуром, а внутри меня, помимо меня, маленький Мелех Царфати уже верещал от восторга, хохотал, бил в жаркие ладони, празднуя бычью победу. Зверь скинул на арену выпотрошенную игрушку, показал трибунам лоснящиеся от чёрной крови рога, и разинувши рот в счастливой улыбке, приготовился к смерти. Было пять часов пополудни, и долина покоилась в золотой неге.
*****
А вскоре, под Толедо, когда голубой от зари дивизион легионеров наступал на траншеи, харкающие русскими пулемётами, я получил пулю в живот и снова отлёживался сначала в госпитале под стрекот ла–манчевских цикад, а затем, после тряского перелёта — у самого тирренского берега, где на гигантской, нависнувшей над водой террасе распласталась длиннохвостая (как эта фраза) тень бананового дерева, да однажды — когда, отгородившись от мира цветущей стеной (кишащей лимонными Клеопатрами и басистыми шмелями), Бенито с князем Монтеневосо шёпотом обсуждали какую–то тайну — Маргарита встала, улыбнулась радужному дождю за моей спиной, пританцовывая, подошла к балюстраде и бросила в тёплые волны рубиновый перстень на прокорм мудрым рыбам.
Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! — туловище Бенито остаётся неподвижным, и только ноги мощно уносят его от меня. Даже сзади он напоминает дикого яка! — тот же раж, та же крепость поступи, тот же яростный напор! Грациозно развернувшись, дуче скрывается за углом. Отзвук его шагов возносится куполком, стихает, сызнова сопротивляется тишине, взрываясь на мгновение чётким ритмом, и постепенно пропадает совсем.
Медленно, будто смакуя кровь виноградной лозы, я наполнил грудь лавандовым воздухом и, погодя, неслышно выдохнул его из лёгких. Пальма полоснула Эхо по левой щеке полуденной кинжаловидной тенью. Та изменилась в лице, и внезапно, словно застигнутые врасплох одной и той же невероятной догадкой, но всё ещё не смея верить такому счастью, мы посмотрели друг на друга с тайной надеждой.
Следственный изолятор кантона Basel — Stadt,
март 2003 года
СКАЗКА
В окне четвёртого этажа краснокирпичного дома стояла длинноногая мулатка и, загадочно улыбаясь небу да блистая золотыми подмышками, выбивала коричневый коврик с грудастым попугаем посередине. Вниз по улице, пыхтя и рыгая, медленно скатывался зелёный толстозадый грузовик с неряшливым обрубком хвоста. Из его ануса беспрестанно изливалось чёрное месиво, которое собиралось в деревянные вёдра проворными неграми в рукавицах и тотчас принималось источать клубы пара да терпкий запах плавленого асфальта. У монументального входа в метро, кокетливо тряся жёлтыми лохматыми букетами и крадеными ветвями персидской сирени, расположились серокостюмные чандала с купеческими проборами. Прыская слюной на цветы и сизых голубей–инвалидов, жонглирующих хлебными крошками, они вопили: «лила–лила! лефлёр–лефлёр! пашер–пашер!».
Чернооков посмотрел на свои вороные ботинки, сейчас покрытые плотным слоем пыли, прищурившись, глянул на солнце и провёл языком по верхнему ряду зубов, ощутив дымно–фиалковый вкус вчерашнего вина с фиолетовым (ежели посмотреть сквозь стакан на огонь) отливом. Мулатка взорвалась улыбкой, подрагивая бёдрами, скатала коврик и, слетев с подоконника, сгинула в темной квартире. Чернооков направился к центру города. Солнце грело спину. Было хорошо, покойно. Рядом, вдоль морщинистого бетонного бордюра журчал ручеёк, влача набухший влагой ком газеты; велосипедные спицы, острые, словно стрелы; серебряное ожерелье картофельной шелухи.
Чернооков не знал, зачем он попал сюда, для чего покинул он бор–чародей, который зимней дождливой ночью вдруг вспыхивал хороводом блуждающих огоньков, завлекавших его далеко от палатки, к самой реке; почему оставил он окаймлённый ломким прошлогодним папоротником луг с Дюреровой травой до самых бёдер, бездомными улитками, гусеницами и бабочками, к вечеру становившимися мохнатыми (на каждом крыле вырастало по выпученному глазу) и гладившими своими бурыми шелковистыми брюшками лицо, когда Чернооков лежал на остывающей земле и, заложив руку за голову, смотрел в мигающий хищный космос. Но всё–таки он покинул и лес, и луг, и реку — будто некий дикий танцор ухватил его за вихор, притащил в этот город и бросил здесь.