Я, помнится, как увидел её впервые в тренировочном учебном центре, так едва не ослеп, конкретно по глазам вдарило. Всё глаза тёр, не привиделась ли мне такая красавица? А смотрю, курсантам недоразвитым вроде как на неё начхать. Да и ей красота природная недорога была ничуть. Всё норовила обогнать сокурсниц по своим зачётным показателям. Злая была, а не портила её даже задиристость. Она передо мною трепетала, а вот мужчину во мне никак видеть не хотела. Не въезжала в ситуацию долго. Приду иногда в учебный центр, любуюсь ею как музейным шедевром. А она замрёт, как заметит моё любование, ну есть диковинная статуя из, не знаю уж каких, фантастических миров, и даже не взволнуется по-девичьи нисколько.
Родители, веришь, картофелины без лица и ума. Откуда такая к ним свалилась, непонятно. Генетика-то отцовская была у неё, а мать, умершая давно, из базы данных тупо глядела трафаретной тёткой, каких миллионы. Мачеха как из старинной сказки девочку-сироту изводила, пока отец не отдал её в космический городок на выучку. Она прошла все детские конкурсы, чтобы туда попасть. Ведь у неё влиятельных родственников из наших структур не имелось. Дитя из народа. От того и природу такую безупречную во всех смыслах наследовала от нравственных предков. Но я отвлёкся. Всё-то рассказать и невозможно. Так вот, возвращаюсь к той последней с нею встрече.
Подсел я ближе на скамеечку рядом совсем. А она не видит. Поскольку довольно часто человек не способен увидеть то, что не вписывается в его насущные представления об окружающей реальности. Даже перед глазами её встань я, не увидела бы. Вблизи я утвердился, что не обмануло сердце-вещун. Платьице в ирисах нежно-синих, как и любил один я. Туфельки на стройных по-прежнему ножках на манер архаичных сандалий, с плоской подошвой и с переплетениями вокруг подъёма до самой голени. А на запястье и пальчиках мои дары – сапфиры уникальные, ярко-синие и звёздчатые! По моему личному эксклюзивному заказу художник-ювелир их изготовил. Я к драгоценностям вкус когда-то имел. Не утратила за столько-то лет, носит на себе! – думаю, и дышать уж нечем от потрясения. Где она сумела их сберечь за годы таких-то странствий! А она волосы распустила, поскольку пук волос на затылке, видимо, утомил её голову, расправила их чудесной волной и опять задумалась горестно. И ни одна живая душа, ни один взгляд её не выделил, вот будто и нет её ни для кого.
А она, веришь, на меня и взглянула, но так, как на памятник, который неподалёку там был. Или как на пустой постамент для памятника. Вега, Капусточка моя! Кто-то, думаю, теперь тебя любит, лелеет, как я бывало. Какой такой козёл? Да никто на такое не способен. Никто, чую, не любил её во всю жизнь, как я любил. Она как никто из моих прежних и последующих девчонок была мне дорога. Не сравнима ни с кем. Вот сижу я и думаю, подойду! Нет удержу.
А тут и подсел к ней пень кряжистый. Заметил отчего-то. Засиял, аж свет от него разлился по округе, несмотря на солнечное утро. Что такое, думаю. Чего он в ней обнаружил? Кроме длинных волос ничего и нет. Не особенно молодая женщина, пасмурная. А пень тоже, похоже, из давно отживших, хотя и крепок на зависть иному хлипкому стволу.
«Вега»! – орёт, – «Ты ли это, звёздочка моя незабвенная»! Какая такая «звёздочка» она ему? Останцу от былого и гордого некогда дерева?
Она же ручки бело-сахарные протянула к нему: «Ростислав! Да как же ты меня узнал»?
«А чего узнавать», – отвечает, – «я давно тебя отслеживаю. Знаю о твоих мытарствах. Да вот приехать к тебе так и не решился. Больно мне слишком Семёна таковым, полубезумным, узреть было. Я с ним не дружил никогда. Чего и припрусь? А ну как выгонит». А сам-то рад, словно бы возлюбленную встретил. Я же вижу.
«Не изменилась ты ничуть», – врёт, – «всё та же ты. А, пожалуй, и лучше стала».
«Я столько пережила за эти годы», – отвечает она, – «что страдания изменили мою душу радикально. Я уже не та дурочка, какую ты помнишь. Может, внешне я и хуже, а душою я богаче стала. Только кому оно надо? Я поняла, что мужчин только наша наружность и вдохновляет. Врут, что душа и прочее. Что-то не замечала я, как лицо мне перекроили, что хоть кто душой моей увлёкся. Даже в том захолустье, куда нас с Сенечкой запихнули как ветошь негодную, ни один из встречных на меня как на женщину и не взглянул с тех самых пор».
«Как»? – изумляется пень восторженный, – «Да ты как была, так и осталась как звезда Венера среди прочих тусклых звёзд». Вглядываюсь в лицевую панораму вруна и вдруг признаю его. Догадался, кто?
– Мой отец.
– Он. Вот так. Я в молодости у него любимую из рук вырвал, а он у меня в старости то же самое проделал. Не о Пелагее, понятно, речь. На кой она мне? Ни в юной поре её она соблазном для меня не являлась, ни уж тем более теперь, когда она усохла как подошва. Скажу тебе честно, как умный мужик я умных баб не любил. У них сниженная репродуктивная функция. А мне плодоносящие существа были по вкусу. Я всякую женщину, если выделял, сразу матерью своего ребёнка видел. Таков я. Скорее всего, Паникин, твой отец, видел Вегу в молодости, когда не мог и мечтать получить от неё искомое. Таких в наших структурах много было, которые её замечали и долго помнили. Ну, а у старого ветерана, сам понимаешь, каков выбор, если он также по несчастью одинок? А тут знакомая и много моложе его женщина, которую он запомнил сказочной красавицей. Она же чудесная была как восточная гурия, а ума не было у неё ни на грош. Так бывает. Вот как у нашего Ландыша.
Выбор сделан за нас
– Теперь, как будем решать с Ландышем? – Кук задумчиво покусывал губы.
– Чего с ней решать? – Радославу вовсе не хотелось после такого вот информационного водопада решать проблему Ландыш. Он думал только одно, что выбора ему Кук и не даёт. Какой выбор у космического бомжа? Погибель или, какая-никакая, крыша-атмосфера над головой. А тут нате вам. Дача или квартира, пусть и в неведомом пока, а в около столичном граде. И база со звездолётом на необитаемом острове, и межконтинентальный челнок для путешествий по планете. Кто бы и отказался? Да это подлинная награда за многолетнюю службу, каковой на родной планете не предвидится. Но Кук же напирал на то, что от Земли та жизнь почти не отличимая.
На Паралею ему и самому было тягостно возвращаться. Всегда было чувство, что Паралея – навсегда ушедшее. Лезть туда, как в могиле жить. Пусть и прекрасная она, голубовато-сиреневая и сказочно цветущая, наполненная «феями – колокольчиками». И прочими «розанчиками» в обозначении Кука. Как и бесчисленными домами яств, а также ничуть не разобранными свалками их жизнеустройства. Не хотелось туда категорически. А на Земле оставаться было уже нельзя. Как и служить под началом как бы родного дедушки Вайса, никогда не запоминающего ни своих детей, ни внуков в лицо, день ото дня становилось невыносимее. Если ты знаешь, что подчинён преступнику, невозможно скользкому и рассчитавшему на несколько ходов вперёд любой твой шаг, да и шаг любого, поскольку он начал уже перелезать за третье столетие, то выход был один. Помочь ему перелезть уже в семейный склеп окончательно.
И удивительное дело, Куку он верил. Верил и всё. Словно бы, рассказывая ему сию повесть, Кук делился не словами, а образами того, о чём и шла речь. Он не лгал ни единым словом, ни единым явленным образом. Это был не тот Кук, кто приставал к Пелагее в открытую, кто развращал её дочь – переросшую давно подростковый период девушку с сознанием подростка. С кем сам Радослав вступал в перепалку, находясь в «Бусинке». Не тот Кук, кто буйствовал в любовном соединении с Пелагеей, не считаясь с общепринятыми этическими нормами поведения в тесном звездолёте. Сидящий перед ним Кук был подобен тому самому безупречному монументу, который он изображал в звездолёте Пелагеи. Монумент хрустальной чести и неоспоримого величия, поскольку светопроницаем, без пятен, без выбоин. Белояр Кук являл предельную открытость его глазам и его душе, и каким-то образом заставлял себе верить.