Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Заметят, что краска отслоилась со щечки Джуди,

Неправдоподобность палочки, разбитой параличом,

И самообман в смехе разбойника.

Но дорогой Христос! Чья в драгоценностях рука

Нежданно так возникла из-за крыл,

Держа зажженную свечу,

Дабы зловещим пламенем испепелить

Наш жалкий, но бесценный трут?

Кто та, что нежно рассмеялясь: "Доброй ночи!" -

Средь хриплых криков престарелых малышей?

От живого к неодушевленному. Великое «направление» Осадной поэзии. Вслед за уже раздвоенной душой Фаусто II, все это время занятой усвоением единственного урока о том, что в жизни случайного больше, чем может признать человек, сохраняющий здравость рассудка.

Месяцы спустя, после встречи с матерью:

Время коснулось ее. Я поймал себя на том, что задаюсь вопросом: знала ли она, что душа ребенка, которого она произвела на свет, которому дала имя на счастье (злая ирония?), будет разорвана на части, несчастна? Предчувствует ли мать будущее, осознает ли, когда приходит час, что сын стал мужчиной, он должен покинуть ее и в одиночку, на предательской земле, заключить тот мир, на какой способен. Нет, это та же самая мальтийская вневременность. Она не чувствует пальцев лет, втирающих возраст, слепоту, неуверенность в лицо, сердце, глаза. Сын есть сын, он навсегда запечатлевается в памяти красным и сморщенным, таким, каким она видит его впервые. Всегда найдутся слоны, которых нужно подпоить.

Последняя строчка — из народной сказки. Король хочет иметь дворец из слоновьих бивней. Мальчик наследует физическую силу отца — героя многих войн. Но именно на долю матери выпадает учить сына хитрости. Как подружиться со слонами, напоить их вином, убить, украсть у него бивни. Мальчик, разумеется, достигает цели. Но в сказке ничего не говорится о путешествии за море.

"Вероятно, — объясняет Фаусто, — тысячелетия назад существовал перешеек. Африку называли Землей топора. Слоны водились к югу от горы Рувензори. С тех пор море постепенно наступало. Немецкие бомбы могли закончить то, что не успело море."

Декаданс, декаданс. Что это? Просто движение к смерти или, лучше сказать, к ачеловечности. Становясь вместе со своим островом все более неодушевленными, Фаусто II и III приближались к тому времени, когда, в конце концов, подобно сухим листьям или куску металла, стали бы подчиняться исключительно законам физики. Все время притворяться, будто идет великая борьба между законами человека и законами Бога.

Только ли из-за того, что Мальта — матриархальный остров, так сильно чувствовал Фаусто связь между властью матери и декадансом?

"Матери ближе чем кто бы то ни было стоят к случайности. Болезненнее всего осознают они оплодотворение яйцеклетки; так Мария чувствовала момент зачатия. Но у зиготы нет души. Это — материя." Он не развивает эту тему дальше. Хотя:

Младенцы, кажется, всегда обязаны своим появлением случайности, произвольному стечению обстоятельств. Матери сплачиваются и стряпают фикцию тайны материнства. Это всего лишь способ компенсировать неспособность ужиться с правдой. А правда заключается в том, что они не понимают происходящего внутри них, что рост плода чужероден им, что плод развивается механически и в какой-то момент обретает душу. Они одержимы им. Или — те же силы, что определяют траекторию бомбы, гибель звезд, ветер и ливень, без их согласия фокусируются внутри таза, чтобы породить очередную впечатляющую случайность. Это до смерти пугает их. Это напугало бы каждого.

Так мы подходим к вопросу «взаимопонимания» Фаусто и Бога. Его проблема, очевидно, сложнее, чем "Бог против Цезаря", особенно Цезаря неодушевленного — того, которого мы видим на старых медалях и в статуях, той «силы», о которой мы читаем в исторических текстах. Хотя бы потому, что Цезарь когда-то был одушевленным и имел собственные трудности с миром вещей и бандой богов-дегенератов. Было бы проще — ведь драма возникает из конфликта — назвать эту проблему "человеческим законом против Божественного", в пределах карантинной зоны, которой являлся дом Фаусто. Я имею в виду и его душу, и остров. Но это не драма. Лишь апология Дня тринадцати налетов. Даже случившееся позднее ясности не внесло.

Я слышал о машинах более сложных, чем люди. Если это отступничество, hekk ikun. Чтобы претендовать на гуманизм, мы сначала должны убедиться в собственной человечности. По мере нашего углубления в декаданс сделать это становится сложнее.

Все больше отчуждаясь от самого себя, Фаусто II стал обнаруживать в окружающем мире признаки симпатичной неодушевленности.

Теперь зимний грегалей приносит с севера бомбардировщики, как некогда евроклидон принес святого Павла. Благословления, проклятия. Но является ли ветер частью нас? Имеет ли он к нам хоть какое-то отношение?

Где-нибудь, может быть, за холмом — все-таки прикрытие, — крестьяне сеют пшеницу, чтобы в июне собрать урожай. Бомбежки концентрируются вокруг Валетты, Трех городов, Гавани. Пасторальная жизнь стала крайне привлекательной. Но бывают шальные бомбы: одна из них убила мать Елены. Мы не можем ожидать от бомб большего, чем от ветра. Не должны ожидать. Если я не стану marid b'mohhu, дальнейшая моя жизнь возможна лишь в качестве сапера, могильщика, я должен отказаться от любых других состояний, прошлых ли, будущих ли. Лучше сказать: "Так было вечно. Мы всегда жили в Чистилище, и наше заключение здесь по меньшей мере бессрочно".

Очевидно, именно в это время он начал таскаться по улицам во время налетов. После Та Кали, когда ему пора уже было спать. Не из храбрости, и не по причинам, связанным с работой. И поначалу не очень подолгу.

Груда кирпичей в форме надгробного холмика. Зеленый берет, лежащий поблизости. Королевские коммандос? Осветительные снаряды из «Бофорсов» над Марсамускетто. Красный свет, длинные тени из-за магазина на углу, поворачиваются в неровном свете вокруг скрытой оси. Невозможно сказать, чьи они.

Утреннее солнце едва оторвалось от моря. Слепящее. Длинный слепящий след, белая дорога от солнца к точке наблюдения. Гул «Мессершмиттов». Невидимых. Гул усиливается. «Спитфайры» поднимаются в воздух по крутой траектории. Маленькие, черные в таком ярком свете солнца. Курс на солнце. В небе появляются грязные пятнышки. Оранжево-коричнево-желтые. Цвета экскрементов. Черные. Солнце золотит их контуры. И они, словно медузы, плывут к горизонту. Пятнышки расползаются, среди старых расцветают новые. Воздух там, на высоте, часто совсем неподвижен. Но порой ветер разметает их в считанные секунды. Ветер, машины, грязный дым. Иногда солнце. Когда идет дождь, ничего не видно. Но проносящийся там ветер устремляется вниз, и все становится слышно.

Всего через пару месяцев — уже чуть больше, чем просто «впечатления». Валетта ли это? Во время налетов все гражданское и обладающее душой находилось под землей. Остальные — слишком заняты, чтобы «наблюдать». Город был предоставлен самому себе, не считая отбившихся вроде Фаусто, чувствовавших лишь молчаливое родство и в достаточной степени походивших на город, чтобы не искажать истинность «впечатлений» актом восприятия. Ненаселенный город — иной. Он не похож на то, что увидел бы «нормальный» наблюдатель, бредущий в темноте — обычной темноте. Отказ от достаточно полного одиночества — типичный грех всех ложно-одушевленных и лишенных воображения. Их обреченность собираться вместе, патологический страх перед одиночеством, распространяются и на сон. Поэтому, когда они сворачивают за угол — как полагается делать всем нам, как все мы делали и делаем, одни реже, другие чаще — чтобы очутиться на улице… Ты знаешь, дитя, какую улицу я имею в виду. Улицу двадцатого века, в дальнем конце или на повороте которой — как мы надеемся — появится чувство дома или безопасности. Но никаких гарантий. Улицу, в противоположном конце которой, мы оказываемся по причинам, лучше известным тем, кто нас туда заводит. Если они, эти «те», существуют. Но улицу, идти по которой мы обязаны.

Это лакмусовая бумажка. Населять или не населять. Призраки, монстры, преступники и ненормальные олицетворяют мелодраму и слабость. Единственный ужас, связанный с ними — ужас спящего, вызванный его изолированностью. Но пустыня или ряд фальшивых витрин, куча шлака или кузница с подспудно горящим огнем — и все это, и улица, и спящий, который и сам есть тень, ничего не значащая на этом ландшафте, бездушная как и остальные массы и тени — вот кошмар двадцатого века.

84
{"b":"82679","o":1}