— Оставшаяся часть сообщения, — продолжал Вайссманн, — выглядит так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST.
— "Все дело в этом мире", — сказал Мондауген. — Где-то я уже это слышал. — Его лицо стало расплываться в улыбке. — Стыдно, Вайссманн. Подавай в отставку, ты не на своем месте. Из тебя вышел бы прекрасный инженер — ты мошенничал.
— Клянусь! — запротестовал уязвленный Вайссманн.
Позже, найдя башню чересчур угнетающей, Мондауген вылез через окно и, пока не исчезла луна, бродил по крышам, коридорам и лестницам виллы. Рано утром, едва над Калахари показались перламутровые отблески зари, он обошел вокруг кирпичной стены и очутился в маленьком хмельнике. Там, покачивая ногами над уже пораженными пушистой плесенью молодыми побегами хмеля, висел очередной бондель — возможно, последний бондель Фоппля, — запястья привязаны к натянутой в хмельнике проволоке. Вокруг тела, хлестая его шамбоком по ягодицам, пританцовывал Годольфин. Рядом стояла Вера Меровинг — судя по всему, они обменялись одеждой. В такт ударам шамбока Годольфин затянул дрожащим голосом "По летнему морю".
На сей раз Мондауген удалился, наконец-то предпочтя не смотреть и не слушать. Он вернулся в башню, собрал журналы наблюдений, осцилограммы, рюкзачок с одеждой и предметами туалета. Прокравшись вниз, он вышел через громадное, от пола до потолка, окно, отыскал за домом длинную доску и подтащил ее к оврагу. Фоппль с гостями как-то пронюхали о его уходе. Они столпились у окон, некоторые сидели на балконах и крыше, другие вышли на веранду. С последним натужным возгласом Мондауген перекинул доску через узкое место оврага. Пока он с опаской перебирался на другую сторону, стараясь не смотреть на маленький ручеек в двух сотнях футов под ним, аккордеон заиграл медленное печальное танго, словно заманивая назад. Скоро оно перешло в воодушевленное прощание, которое хором подхватили все:
Зачем так рано ты уходишь?
Веселье только началось.
Может, гости и забавы стали скучны и серы?
Или та, с кем ты был рядом, убежала из игры?
О скажи мне!
Где есть музыка задорней, чем у нас?
Где еще есть столько девочек и бренди?
А найдешь получше пати ты во всем протекторате,
Тотчас свистни, мы заедем
(Правда, прежде кончим здесь).
Ты нам свистни, мы заедем.
Он добрался до другой стороны, поправил рюкзак и побрел к отдаленной рощице. Через пару сотен ярдов Мондауген все же решил оглянуться. Они продолжали наблюдать за ним, и их молчание стало частью висевшего над бушем безмолвия. Утреннее солнце окрасило лица в белый цвет фашинга, знакомый ему по другому месту. Они пристально смотрели вдаль — дегуманизированные и отчужденные, словно последние боги на земле.
Пройдя две мили, у развилки дорог он встретил бонделя верхом на осле. У бонделя не было правой руки. "Все кончилось, — сказал он. — Много бондель мертвый, баас мертвый, ван Вяйк мертвый. Мой женщина мертвый, юноша мертвый". Он разрешил Мондаугену сесть на осла сзади. Тогда Мондауген не знал, куда они направляются. Пока всходило солнце, он то засыпал, то просыпался, задевая щекой исполосованную шрамами спину бонделя. Казалось, будто они — единственные одушевленные объекты на этой желтой дороге, которая — Мондауген знал — рано или поздно приведет к Атлантике. Солнц было ослепительным, плато — широким, и Мондауген чувствовал себя маленьким, затерянным в этой серо-коричневой пустоши. Пока осел трусил по дороге, бондель пел тоненьким голосом, сошедшим на нет прежде, чем они достигли ближайшего куста ганна. Песня была на готтентотском диалекте, и Мондауген не понял ни слова.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
в которой собираются разные компании
I
Пока горн солировал, Макклинтик Сфера с отсутствующим видом стоял у пианино, за которым никого не было. Он вполуха слушал музыку (то и дело прикасаясь к клапанам своего альта, словно пытаясь неким волшебством заставить горн выразить идею по-другому — Сфера считал, что «по-другому» было бы лучше) и вполглаза наблюдал за посетителями.
Сейчас последний выход; эта неделя выдалась тяжелой. В колледжах завершились занятия, и заведение переполнено этими типами, которые не прочь зацепиться языками. Между выходами они то и дело приглашали Сферу за свои столики и спрашивали, что он думает о других альтах. Некоторые делали это по старой северно-либеральной привычке: смотрите, мол, все — я могу сидеть с кем угодно. Или они говорили: "Приятель, как насчет "Ночного поезда"?" Да, бвана. Cлушсь, босс. Этот старый темнокожий дядя Макклинтик, он сыграит тебе класснейший "На-ачной поист", такова ты не слышал. А после выхода он возьмет свой старый альт и засунет его в твою белую айвилиговскую жопу.
Горну хотелось закончить — за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они сыграли с ударником четвертные, затем в унисон основную тему и ушли со сцены.
У выхода выстроились бродяги — будто за бесплатным супом. Весна заразила Нью-Йорк теплом и всеобщим половым возбуждением. Сфера нашел на стоянке свой «Триумф», сел в него и поехал. Ему требовался отдых.
Через полчаса он был в Гарлеме в уютном (и в некотором смысле публичном) доме, где заправляла Матильда Уинтроп — маленькая морщинистая тетушка, похожая на старушенций, которых можно увидеть на исходе дня идущими аккуратными шажками на рынок за всякой петрушкой-сельдерюшкой.
— Она наверху, — сказала Матильда с улыбкой, предназначавшейся всем, даже музыкантам, с головами, забитыми полнейшей бурдой, которые просто зарабатывают на жизнь, но при этом разъезжают на спортивных машинах. Сфера побоксировал перед ней пару минут — она выступала в качестве тени. С реакцией у нее было неплохо.
Девушка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил пальто на стул. Она подвинулась, освобождая ему место, загнула уголок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей, как провел неделю, о богатых сынках, бравших его подыгрывать, о музыкантах из других больших групп, тоже небедных, весьма осторожных и ничего не говоривших напрямик, и о тех немногих, что даже долларового пива в «V-Бакс» не могли себе позволить, но понимали или хотели понять все, кроме того, что место, которое могли бы занимать они, уже занято богатыми сынками и музыкантами. Все это он говорил в подушку, а она восхитительно нежными руками массировала ему спину. Она называла себя Руби, но он этому не верил. Немного погодя:
— Ты вообще врубаешься, что я пытаюсь сказать? — поинтересовался он.
— На трубе — нет, — честно призналась она, — девушки не понимают. Они чувствуют. Я чувствую твою игру — чувствую, что тебе нужно, когда ты во мне. Может, это одно и то же. Макклинтик, я не знаю. Ты добр со мной. Чего ты хочешь?
— Извини, — сказал он. Через минуту: — Неплохо снимает усталость.
— Останешься сегодня?
— Да.
Чувствуя себя наедине неловко, Слэб и Эстер стояли перед мольбертом в его квартире и рассматривали "Датский творожник № 35". В последнее время Слэб был одержим датскими творожниками. Не так давно у него совсем поехала крыша, и он принялся рисовать эти пирожные, работая со всеми мыслимыми стилями, фонами и освещениями. Его комната уже была заставлена кубистскими, фовистскими и сюрреалистскими творожниками.
— Моне на закате своих дней сидел дома в Дживерни и рисовал плававшие в пруду кувшинки, — оправдывался Слэб. — Каких только кувшинок он не рисовал! Ему нравились кувшинки. Сейчас закат моих дней. Я люблю датские творожники. Мне и не припомнить, сколько уже времени они поддерживают мою жизнь. Почему бы и нет?
Заглавный объект "Датского творожника № 35" занимал совсем немного места внизу слева, где он был изображен насаженным на металлическую ступеньку телеграфного столба. Ландшафт представлял собой радикально укороченную перспективу пустынной улицы, единственными живыми существами на которой были дерево на среднем плане и сидящая на нем разукрашенная птица, тщательно выписанная огромным количеством спиралей, завитков и ярких пятнышек.