Какие монстры? А ты, дитя, что ты за монстр? Возможно, не тот, которого имел в виду Фаусто — быть может, он говорил о духовном наследии. Быть может, о Фаусто III, IV и т. д. Но этот фрагмент ясно показывает одну очаровательную особенность юности — начинать с оптимизма, а когда враждебный мир с неизбежностью приводит к пониманию неуместности оптимизма — уходить в затворничество абстракций. Абстракции, даже в разгар бомбежки. В течение полутора лет на Мальту совершалось в среднем по десять налетов в сутки. Как он вынес это герметическое затворничество — одному Богу известно. В дневниках на это нет никаких указаний. Возможно, авторство все-таки принадлежит англизированной половине Фаусто II, ведь он писал стихи. Даже в дневниках мы находим внезапные переходы от реальности к чему-то иному:
Я пишу эти строки во время ночного налета, сидя в заброшенном канализационном коллекторе. Снаружи идет дождь. Единственный свет исходит от фосфоресцирующего зарева над городом, нескольких свечей здесь и бомб. Елена рядом со мной, у нее на руках, пуская слюни ей на плечо, спит дитя. Рядом тесно сгрудились другие мальтийцы, английские чиновники, несколько коммерсантов-индусов. Почти все молчат. Дети, широко раскрыв глаза, прислушиваются к разрывам бомб на улицах. Для них это лишь забава. Поначалу они плакали, проснувшись посреди ночи. Но потом привыкли. Некоторые даже стоят сейчас у входа в убежище и смотрят на зарево и взрывы, болтают, пихаются локтями, показывают что-то друг другу. Это будет странное поколение. А что же наша? Она спит.
А потом без видимых причин:
О Мальта рыцарей святого Иоанна! Змея истории едина; какая разница, в каком месте ее тела возлегаем мы? Здесь, в этом гнусном тоннеле, мы — Рыцари и Гяуры, мы — Л'Иль Адан и его одетая горностаем карающая десница и его манипул на поле синего моря и золотого солнца, мы — мсье Паризо, одинокий в своей продуваемой ветром могиле высоко над Гаванью и сражающийся на крепостном валу во время Великой Осады — оба! Мой Великий Магистр, смерть и жизнь, в горностаях и в отрепьях, знатные и простые, и на празднике, и в битве, и в трауре мы — Мальта, одно целое — и чистокровный народ, и смесь рас; время не продвинулось с тех пор, когда мы жили в пещерах, удили рыбу с поросшего тростником берега, с песней, с красной охрой хоронили наших мертвых, устраивали святилища, ставили дольмены и менгиры во славу некого неопределенного бога — или богов, — поднимались к свету в andanti пения, проводили жизнь в вековой круговерти бесконечных изнасилований, грабежей, нашествий, и все-таки мы едины: едины в темных оврагах, едины в этом возлюбленном Богом клочке плодородной средиземноморской земли, едины в своей тьме — храма ли, канализационного коллектора или катакомб — по воле судьбы, агонии истории или, несмотря ни на что, по воле Божьей.
Последнюю часть он, должно быть, написал дома после налета, но тем не менее «переход» имеется. Фаусто II был молодым человеком, ушедшим в затворничество. Это видно не только по его очарованности концептуализмом — даже в разгар грандиозного, хотя и в чем-то скучного разрушения острова, это видно и по его отношениям с твоей матерью.
Впервые Елена Шемши упомянута Фаусто I вскоре после женитьбы Маратта. Возможно, с пробитием бреши в холостяцкой жизни "Поколения тридцать седьмого" — хотя, по всем признакам, движение было чем угодно, только не движением к безбрачию — Фаусто почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы следовать по проторенному пути. И, конечно, в то же самое время делая нерешительные поползновения к церковному целибату.
О, он был «влюблен», вне всяких сомнений. Но его мысли по этому поводу постоянно менялись, никогда, полагаю, не соответствуя мальтийской версии — одобренному церковью совокуплению во славу материнства. Например, мы уже знаем, как Фаусто в самый тяжелый период осады 1940-43 годов пришел к пониманию и практике любви — такой же широкой, высокой и глубокой, как сама Мальта.
Собачьи дни подошли к концу, мистраль прекратился. Скоро другой ветер, грегалей, принесет благодатные дожди, торжественно отмечая сев нашей красной пшеницы.
Кто я, если не ветер? Само имя мое — шелест рожковых деревьев в загадочных зефирах. Я стою во времени в окружении двух ветров, моя воля — ни что иное как дуновение воздуха. Но воздух же — умные, циничные аргументы Днубиетны. Его взгляды на брак — даже на брак Маратта — пронеслись незамеченными мимо моих несчастных заколыхавшихся ушей.
Ведь вечером — Елена! О Елена Шемши, миниатюрная, словно козочка, сладостно твое молоко и сладостен крик твоей любви. Темноглазая, как межзвездное пространство над Годеш, где в детстве летом мы так часто смотрели на небо. Вечером я приду в твой домик в Витториозе и надломлю перед твоими черными очами крошечный стручок своего сердца, дам тебе причаститься иоанновым хлебом, над которым я, как над святыми дарами, благоговел все эти девятнадцать лет.
Он не сделал предложения, но в любви признался. Видишь ли, продолжала действовать неясная «программа» — призвание к священству, в котором он отнюдь не был уверен. Елена колебалась. Когда юный Фаусто спросил, она ответила уклончиво. У него сразу же появились симптомы сильной ревности:
Она больше не уверена? Я слышал, они с Днубиетной гуляли. Днубиетна! Он касался ее своими руками. Господь, придет ли помощь? Может, я должен пойти, найти их, застать вдвоем — как в старом фарсе — вызов, поединок, убийство… Как он, должно быть, злорадствует: все было запланировано. Наверняка. Наши разговоры о браке. Однажды вечером он даже сказал мне — гипотетически, конечно, о да! — что когда-нибудь он найдет девственницу и «научит» ее грешить. Он сказал это, зная, что скоро такой девственницей станет Елена Шемши. Мой друг. Товарищ по оружию. Третья часть нашего Поколения. Мне не вернуть ее. Одно его прикосновение — и восемнадцать лет чистоты потеряны безвозвратно.
И т. д. и т. п. Фаусто, даже подозревая самое худшее, должно быть, знал: Днубиетна не имеет никакого отношения к ее нежеланию. Подозрения размякли и превратились в ностальгические размышления:
В воскресенье шел дождь, оставивший меня наедине с воспоминаниями. Кажется, под дождем они распустились, словно будоражащие цветы с горько-сладким запахом. Помню одну ночь — мы, еще детьми, обнимаемся в саду над Гаванью. Шелест азалий, запах апельсинов, ее длинное черное платье, вбирающее в себя свет луны и звезд — безвозвратно. Как и весь отобранный у меня свет. В ней живет мягкость моего сердца — иоаннова хлеба.
В конце концов их ссора вовлекла третью сторону. Типично по-мальтийски — священник, отец Аваланш, выступил в качестве посредника. Он изредка появляется в этих дневниках, всегда безликий, выступая, скорее, в качестве контраста для своей потивоположности — Плохого Священника. Но в конце концов он убедил-таки Елену вернуться к Фаусто.
Сегодня она появилась у меня из дымки, дождя и тишины. В черном, почти невидимая. Правдоподобно рыдая в моих чересчур гостеприимных объятьях.
У нее будет ребенок. "От Днубиетны," — была моя первая мысль (и — вот дурак! — она оставалась в моей голове целых полсекунды). Отец Аваланш сказал, что от меня. Она исповедывалась у А. Бог знает, что она рассказала. Этот хороший священник не может нарушить тайну исповеди. Лишь намекнуть невзначай о том, что знали все трое: ребенок мой, и потому мы должны стать двумя душами, соединенными перед Богом.
Хватит о нашем плане. Маратт и Днубиетна будут разочарованы.
Хватит об их плане. Вернемся к разговору о призвании.
От пребывавшей в смятении Елены Фаусто узнал тогда о своем «сопернике» — Плохом Священнике.
Никто не знает ни его имени, ни прихода. Ходят только суеверные слухи: отлучен, в сговоре с нечистым. Он живет на старой вилле за Слиемой, на берегу моря. Нашел Е. однажды вечером одну на улице. Возможно, промышлял души. Зловещая фигура, — сказала она, — но с устами Христа. На глаза бросала тень широкополая шляпа, и Елена разглядела лишь мягкие щеки и ровные зубы.