Ослепительное солнце смешало его с окружающим миром, но тень от верблюдов изменила наш угол зрения. Оказалось, что мы стоим прямо за решетчатой проволочной изгородью, отделяющей пустыню от поселения. За забором виднелись небольшие домики, окруженные чахлой зеленью. «Посмотри, как у нас зелено!» — восторженно сообщила Рут, кидаясь мне на шею. Мы с ней знали друг дружку с детства, которое прошло в Литве, в зарослях дачного орешника и цветопадах городской сирени. «Когда-нибудь тут будет очень зелено», — поправил супругу Миха. Его родители были в свое время высланы в Сибирь за сионизм. Сионисты считались в Вильно существами экзальтированными. Но Миха, не так давно вернувшийся из Сибири, хоть и был неумеренным романтиком, слыл исключительно правдивым парнем.
Они с Рут приехали в Израиль года на два раньше нас и поселились в Хайфе. В их пустой новенькой квартире меня поразила настенная открывашка для консервов. Я бы предпочла лишнюю табуретку. И строить город в песках, может, и хотела теоретически, но не настолько, чтобы отказаться от всего, что удалось уже слепить на новом месте. Рут и Миха не настаивали. Наша общая знакомая — Исра — уже съездила в США и привезла оттуда 10 семей застройщиков. Это успокаивало. Значит, обойдутся без нас.
Между тем Садат успел побывать с визитом в Иерусалиме, и Менахем Бегин собирался ехать в Кэмп-Дэвид на переговоры о мире. Он лично обещал жителям Ямита, что их город-мечта на 250 тыс. жителей, в котором будет морской порт, консерватория, обсерватория, музеи, галереи, бурно развивающаяся промышленность и вообще все, что имеет свойство развиваться и процветать, никогда не перейдет в чужие руки. Миха ему верил, поскольку люди, однажды побывавшие в зоне, не должны врать. А Бегин побывал не где-нибудь, а в Печорлаге. Но, вернувшись из Кэмп-Дэвида, старый сионист и бывший зэк развел руками. И велел снести Ямит с лица пустыни. Взорвать. А какие там были восходы и закаты за пальмами, росшими прямо на песчаном берегу!..
После разрушения Ямита я Бегина видеть не могла. Не больно он мне нравился и прежде. Вел себя, как провинциальный актер, произносил цицероноподобные речи, положенные на ивритский гекзаметр, и казался безнадежно архаичным, а потому и нерелевантным. Именно так пародировали его все без исключения израильские комики. А Бен-Гурион, тот даже имени Бегина не желал произносить. Называл членом кнессета, который сидит рядом с товарищем Бадером. Только много позже, ознакомившись с литературным наследием Бен-Гуриона, я выяснила, что тот Бегина уважал и даже любил на особенный манер. За правдивость, благородство, готовность пожертвовать личными интересами — любыми — ради общего дела или высокой цели. Сегодня и я считаю Бегина самой интересной и трагической фигурой сионистской саги, сплавом принца датского и благородного рыцаря печального образа, который ясно видел, что перед ним ветряные мельницы, но все же вступал в бой, поскольку отказаться означало бы попрать высокий смысл жизни.
Менахем Бегин родился в 1913 году в Брест-Литовске в семье торговца лесом, смельчака, романтика, человека немецкой культуры и сионистских взглядов, который главным занятием жизни считал должность секретаря еврейской общины. Рассказывают, что приняла младенца акушерка, позже ставшая бабкой Ариэля Шарона. В нежном возрасте он год посещал хедер, затем перешел в сионистскую школу «Тахкемони», а позже поступил в польскую гимназию, где получил солидное классическое образование. Любовь к классической литературе, в том числе к произведениям на латыни, Бегин сохранил на всю жизнь. Направляло же его не столько красноречие Цицерона, сколько содержание жизни героических латинян. А завершил он свое образование в Варшавском университете, где окончил факультет права. Сообщают, что звали его в этом заведении Мечислав Бьегунь. Но адвокатской практикой Менахем-Мечислав не занялся. К тому времени он уже душой и телом был во власти сионистских чар Зеэва-Владимира Жаботинского, а в 1939 году стал комиссаром всего польского «Бейтара», сионистской организации, насчитывавшей около 70 тыс. человек.
У меня нет сомнений в том, что, и называясь Мечиславом Бьегунем, Менахем Бегин лелеял одни лишь сионистские мечты. Но делал он это в соответствии с польской культурной составляющей, впитанной из окружающей среды. Например, в полном соответствии с болезненно возбужденным чувством того, что и поляки, и русские называют гонором. Поляки при этом имеют в виду честь, а в переводе на русский «гонор» — это фанаберия, высокомерие, заносчивость, даже наглость. Бегин трепетно относился к гонору в понимании «честь». Как-то в ответ на попытку уравнять его с Арафатом на почве терроризма с негодованием парировал: «Я — террорист, а он — бандит. И это совершенно разные вещи».
Веяния того времени не только дозволяли терроризм, но и окружали его романтическим флером. Террористом был, например, знаменитый герой Польши Юзеф Пилсудский, который на вопрос, где проходят границы польского гонора, позволяющего грабить банки, ответил, что границы эти соответствуют границам 1772 года — времени первого раздела Польши. Отметим, что большую часть своей истории лишенная государственной самостоятельности Польша жила воспоминаниями о великой Речи Посполитой, некогда простиравшейся «от моря до моря» (от Балтийского до Черного). Степень униженности польского национального достоинства можно прочувствовать из такого исторического анекдота: посадив силой и хитростью на польский престол своего фаворита, Екатерина Великая с его помощью сумела присоединить к своей империи большую часть Польши. И когда фаворит прислал государыне в благодарность старинный трон польских королей, та повелела вырезать в польской национальной реликвии дырку под ночной горшок.
Было такое или нет, сказать трудно. Но то, почему раздел Польши виделся Пилсудскому оправданием террористических актов, анекдот раскрывает верно. Кстати, во времена своей террористической деятельности Пилсудский скрывался под псевдонимом «Мечислав». Я не пытаюсь утверждать, что воинственный еврейско-израильский национализм Бегина повторяет не менее воинственный польский национализм, но отмечаю, что окружающая среда могла повлиять на эмоциональную окраску этого состояния.
Еще при мне, в 50-70-х годах XX века, в уже советском Вильнюсе национальная составляющая любого вопроса вызывала страстную реакцию. Так, в начале показа фильма Форда «Крестоносцы» зал бывал полон, но в тот момент, когда на экране появлялись звероподобные косматые литовские воины, зрители шумно вставали, хлопая сиденьями, и демонстративно выходили из зала. Между тем вопрос о приоритете литовцев или поляков в победе над тевтонцами вообще уходит в глубь истории, но при воспаленном национальном сознании время перестает существовать. Все это всплывает в памяти при мысли о Ямите. Вернее, при мысли о том, почему Бегин вдруг решил взорвать город, который поначалу решено было оставить египтянам за приличную плату. Считается, будто это было сделано из опасения, что поселенцы решат вернуться в свои оставленные дома и столкнутся с новыми хозяевами. Возможно. А возможно, так нашла себе выход бессильная ярость Бегина перед неотвратимым.
Он хотел быть отважным и старался держать себя не просто в руках, а даже в ежовых рукавицах, чтобы ни в чем не дать слабины. Но он бежал от фашистов из Ковно в Вильно, а потом презирал себя за то, что оставил тонущий корабль. Пепел погибших в немецких концлагерях и гетто, как и кровь уничтоженной в Бресте семьи, навсегда останется в его памяти. С пылающей «Альталены» он уже не уйдет до последнего мига, потому что капитан обязан покидать тонущее судно последним. Еще он будет с пеной у рта кричать в мегафоны на израильских площадях, сопротивляясь соглашению о репарациях с послевоенной Германией. Но даже не попытается поднять бунт, поскольку поймет в глубине души, что без немецких денег государство может задохнуться. И так будет раз за разом: в каждом случае, когда того потребует благополучие Израиля, Бегин наступит на горло собственной песне и сделает то, что обещал себе и другим не делать ни в коем случае. За что и получит прозвище «демагог».