Разбирая вещи после ее похорон, я и наткнулась на дневник Александры – дневник, который перевернул всю мою жизнь и в какой-то момент поставил ее под угрозу. Но обо всем по порядку.
3
Квартира бабушки Вари вся была завалена какими-то допотопными предметами, заставлена дряхлой шатающейся мебелью – родом явно если не из дореволюционных, то из довоенных времен – и, естественно, вся пропиталась терпким старушечьим запахом. При ее жизни у меня руки не дошли до генеральной уборки, хотя я и намеревалась это сделать; похоронив же ее, я поняла, что откладывать больше нельзя – если, конечно, я не хочу потонуть во всем этом древнем хламе.
Дом, в котором я теперь была официально прописана, построен был в сталинскую эпоху пленными немцами и, выгодно отличаясь от зданий массовой застройки – квартиры в нем были относительно просторные, с высокими потолками – тем не менее требовал капитального ремонта, и давно. Текли трубы, то и дело прорывало канализацию, истерлись до предела каменные ступеньки… Так что я не собиралась заниматься облезшими обоями и потолками в потеках – это все могло подождать до тех пор, пока решится судьба самого дома, мне вовсе не хотелось чересчур облегчать жизнь какой-нибудь риэлтерской фирме, которая выкупит его под офисы. Главным для меня было разобраться, что можно выкинуть в первую очередь, чтобы освободить для себя хоть какое-то жизненное пространство. И начала я с большей комнаты, которая когда-то служила моей прабабке гостиной – до появления в ней Али, а потом через некоторое время и меня.
Раскладывающийся диван, на котором я спала, был самым современным предметом в квартире – его купили родители специально для Али. Напротив него у стены стояла софа с потраченной молью обивкой; именно на нее я стала складывать одежду, извлеченную из трехстворчатого старинного гардероба с сильно поцарапанной полировкой. Большинство вещей годилось только в тряпки; тем не менее среди посыпавшегося от времени настоящего шелка прабабкиных нарядов и шерстяных юбок, от которых осталось больше дырок, чем материи, я обнаружила два Алиных платья. Они были в хорошем состоянии, хоть и провисели в шкафу без движения десять лет. Одно из них, из шерстяного крепа кремового цвета, я хорошо помнила – Аля всегда надевала его по праздникам. Я прикинула его к себе и стала перед зеркальной дверцей шкафа; в замутненном от времени стекле я видела только неясный силуэт – можно было подумать, что это сама Аля смотрит на меня из зазеркалья. Я отступила чуть назад – так я казалась тоньше и выше, почти как сестра. Я всегда тайно завидовала ее худобе, хотя поклонники и уверяли меня, что у меня фигура лучше. И прическа у этого туманного изображения выглядела почти как Алина: она обычно носила каре до плеч, у меня же волосы в свободном состоянии падают до середины спины – сейчас они как раз были распущены и закинутых назад концов не было видно; когда же я иду на работу, то подбираю их в какое-то подобие свободного пучка, совсем не модного, в духе тридцатых годов – но мне так нравится, и к тому же это выглядит достаточно солидно.
Да, женщина, глядевшая на меня из глубины старого зеркала, вполне могла быть Александрой, жившей когда-то в этой же квартире и спавшей на той же постели. Я почувствовала, как по коже у меня пробежали мурашки; у меня было какое-то сверхъестественное ощущение, что Аля, ее дух, витает в комнате и как будто хочет мне что-то сказать. В обычное время я в общем-то скептик и не верю в аномальные явления, но тут мне стало не по себе. Пытаясь переключиться, я заставила себя вслух рассмеяться над своими глупыми предчувствиями, бросила платье на пол, схватила в охапку очередную партию ветхих нарядов из шкафа и поволокла их на софу. И ровно через минуту я нашла Алин дневник – как будто она действительно хотела со мной связаться.
В другое время я сказала бы, что толстая общая тетрадка в коричневом переплете попалась мне в руки случайно, но есть все-таки что-то высшее, что определяет нашу судьбу… Она находилась под обивкой софы у стены. Когда я бросила на нее ворох тряпья, то от ворота пожелтевшей кружевной блузки отстегнулась брошка – скорее даже булавка для галстука – и закатилась в дыру в обивке. Я полезла за ней и, засунув в отверстие руку, обнаружила, что сзади пружины разошлись, и между ними оказалось вместительное пустое пространство. "Тайник", – подумала я, извлекая оттуда булавку и кипу каких-то цветных бумажек, которые при ближайшем рассмотрении оказались советскими червонцами, и немилосердно при этом чихая. Интересно, кто это складывал туда десятирублевки? Наверняка сама бабушка Варя, которая, как белка, тут же забыла о кладовых, в которых хранила свои запасы на черный день, и не вспомнила о них ни при одном обмене денег… Но мысль о старых банкнотах тут же выскочила у меня из головы, когда вслед за ними я вытащила из-под обивки тетрадку, исписанную Алиным почерком – его я не могла спутать ни с чьим другим. Я пишу почти так же отвратительно, как Аля, и чуть лучше папы, хотя у всех нас почерки очень схожи. Почти все врачи, занятые бесконечным заполнением историй болезни, отличаются ужасным почерком, который трудно разобрать постороннему. Но я всегда прекрасно понимала руку и свою, и Алину, и папину – а вот мама до сих пор пишет красиво и быстро, но для меня совершенно нечитаемо.
Раскрыв тетрадку, я мгновенно позабыла и об уборке, и о разбросанных по всем углам вещах, и погрузилась в чтение. В тот день я так и не ужинала; и даже улегшись в три часа ночи в постель, я не погасила свет и читала до утра. Дневник моей сестры показался мне гораздо увлекательнее, чем любой роман!
Судя по всему, Аля начала его вскоре после переезда в Москву. У нас с ней была одна общая черточка: когда мы писали письма, то всегда забывали поставить дату. То же относилось и к Алиному дневнику: часть записей было помечено либо просто числом, либо днем недели, про месяц или такую мелочь, как год, Аля иногда и не вспоминала…
Из Алиного дневника:
"8, понед.(8 октября 1984 – Л.Н.) Кажется, я уже
привыкаю к Москве. Московская погода, вернее, непогода
меня удивляет – почему-то здесь осенью еще более сыро и
противно, чем в Питере. Я этого не ожидала; тем не менее,
моя жизнь постепенно налаживается. Не знаю, хватит ли у
меня сил и терпения вести дневник, но так хочется, чтобы
хватило… Когда я была маленькой, то представляла себе,
как я вырасту, стану великой писательницей и все-все, кто
меня ни в грош не ставил, будут мной восхищаться! Старик
Нейман, когда я была в интернатуре в его отделении,
как-то мне сказал: "Аля, пишите! По-моему, это ваше дело
– писать". Может быть, он прав, и мое призвание – не
просто быть "Флоренс Найтингейл", как меня презрительно
называют родные, но оставить после себя что-то, что люди
будут читать и перечитывать, как "Письма из Ламборене"
Альберта Швейцера* 1 ? А пока – температура близка к нулю,
хоть на дворе и октябрь, почти родное питерское ненастье,
которое совершенно соответствует моему настроению… Все
– на сегодня выдохлась.
Господи, а я-то никогда не подозревала, что Аля мечтала стать писательницей! Она всегда закрывала на ключ свой ящик нашего общего письменного стола – впрочем, это было в ее стиле. Зря старалась: я никогда не интересовалась ее писаниной, будучи в полной уверенности, что это она конспектирует классиков психиатрии. Когда после ее смерти ящик открыли, в нем действительно ничего не оказалось, кроме тетрадей с конспектами. Очевидно, свои первые опыты Аля хранила где-то в другом месте – если вообще хранила. Первые записи в дневнике, вероятнее всего, относилась к осени 1984 года, когда Аля нас покинула. Тогда она была в черной меланхолии…