Клиника профессора Богоявленской находилась в Серебряном Бору, в районе если и отдаленном, то достаточно престижном – чуть дальше начинались роскошные дачи прежней партноменклатуры, ставшие теперь резиденциями новых русских и крупных чиновников-взяточников, которых к новым русским причислить трудно – они скорее старые и ведут свой род еще от героев Салтыкова-Щедрина. Городским властям каким-то образом удалось сохранить за собой небольшой квартал, где среди вишневых деревьев располагались здания обычной больницы скорой помощи. В одном из терапевтических корпусов, на двух этажах, и находилось отделение Центра неврозов и стрессовых состояний.
Аля рассказывала мне, что лучшее в ее работе время – это весна, когда цветут вишни и больные забывают о своих печалях; они влюбляются и чинно прохаживаются парами по психодрому (так ее пациенты прозвали небольшой овальный дворик прямо под окнами отделения), а потом эти же парочки скрываются где-то в в пышных зарослях, и если на них случайно наткнуться, они уже отнюдь не выглядят чинными. Пусть они нарушают режим, говорила Аля, зато им всем хочется жить. Но сейчас мне было не до вишневого сада – меня ждала аудиенция у заведующей Центром Галины Петровны Богоявленской. Честно говоря, я здорово волновалась, пока поднималась вверх по выщербленной лестнице – не на пятый этаж, роковой для Али, а на третий, где в когда-то роскошном кабинете принимала больных Богоявленская.
Я постучалась; меня пригласили войти, но никто не обратил на меня внимания – шла консультация. На стуле лицом к жадно взиравшим на него медикам сидел, придерживая правой рукой костыли, средних лет мужчина кавказского вида – но как выяснилось позже, это был араб: он не понимал ни слова ни по-русски, ни по-английски, а лопотал что-то на французском. Галина Петровна обвела грозным взором своих подчиненных и спросила (видно, не в первый раз):
– Так кто же тут говорит по-французски?
Все скромно потупились. Тогда она перевела взгляд на меня:
– Может быть, вы?
Я почувствовала, что предательски краснею, и отрицательно покачала головой. Кто-то из приближенных Галины Петровны, светловолосый мужчина с кудрявой бородкой, пытался объясниться с арабом при помощи мимики и жестов, и это было так смешно, что, несмотря на серьезность ситуации, я еле сдерживала смех. Наконец, дверь отворилась, и статная дама с седыми локонами и молодым лицом ввела, почти втолкнула в кабинет плешивого мужчину в тренировочном костюме. Это оказался профессиональный переводчик из числа пациентов, и с его помощью дела пошли лучше. Все присутствующие, в том числе и повеселевший араб, с облегчением вздохнули. Через пять минут мне стало ясно, что восточный человек на костылях, представитель какой-то фирмы, сломал себе ногу и был доставлен в травматологию; здесь он замучил врачей жалобами на то, что у него болят зубы. Это было странно, потому что своих зубов у него не осталось – он давно их выдрал все до единого, надеясь, что полегчает – но не полегчало. Травматологи спихнули его психиатрам. Галина Петровна тут же поставила диагноз ("шизофрения, как и было сказано") и назначила лечение, после чего араба отвели, переводчика отпустили, и внимание всех присутствующих переключилось на меня. Богоявленская смотрела на меня вопрошающе, явно не понимая, кто я такая, и светловолосый бородач что-то прошептал ей на ухо.
– Так это ты Лида Неглинкина? – обратилась она ко мне (очевидно, по праву давнего знакомства с моими родителями она решила обращаться ко мне на "ты", как к неоперившемуся птенчику).
Я молча кивнула; в присутствии этой гранддамы мне было как-то не по себе. Она была совсем такая, как я представляла ее по рассказам старшей сестры: пожилая женщина, почти старуха, со следами былой красоты на лице, чересчур вычурно для своего возраста и июльской жары разодетая и раскрашенная. На ее пальцах тускло блестело золото, а голос – резкий, громкий – выдавал безапелляционность суждений и привычку командовать.
– Твой отец звонил мне. Что ж, у нас освободилось место – ушла Лида Аванесова, и я тебя на него возьму. Тем более что ты тоже Лида.
– Лида Аванесова ушла в декрет, – вмешалась статная женщина с седыми волосами. Мне показалось, что я ее узнала – судя по рассказам Али, это была Алина Сергеевна Сенина, старший научный сотрудник.
При этих словах когда-то прекрасное лицо профессорши некрасиво сморщилось, и она сказала:
– Не думаю, что она к нам вернется. А ты, Лида, часом, не беременна?
Я заверила ее, что нет – и не собираюсь заводить детей в ближайшее время; Галина Петровна заметно успокоилась. Меня предупреждали об этой ее странности: она не выносила, когда у ее сотрудников появлялись на свет дети, и считала, что это делается назло ей. Был даже случай, когда она, придумав какой-то пустячный предлог, влепила строгий выговор врачу, у которого родился третий ребенок – она восприняла это как личное оскорбление. Впрочем, это было в давно прошедшие времена, а сейчас кому страшен выговор, пусть даже строгий?
– И еще один вопрос надо уладить. Твой папа мне сказал, что ты учишься в аспирантуре у Ручевского. Но у нас тут свои порядки. Если ты будешь работать у меня, то и руководителем твоей темы должна быть тоже я. Ты согласна?
– Да, конечно, Галина Петровна, я согласна.
В душе, однако, у меня по этому поводу оставались сомнения, только частично развеянные стараниями моего папы и добрейшего Сергея Александровича. Репутация Богоявленской как дамы очень ревнивой – и к чужим успехам, и к успехам своих собственных учеников – давно распространилась в наших тесных психиатрических кругах, и она никогда бы не позволила собирать в своей вотчине материал для конкурирующей фирмы. А конкурентами она считала всех, кто работал в данной области. Родители и Ручевский долго убеждали меня, что я никого не предаю, что это жизнь; однако решающим аргументом послужило то, что в любой момент я смогу вернуться на свою родную кафедру психотерапии, и меня с радостью примут обратно.
На этом, собственно, наш разговор с Богоявленской и закончился; затянутая в черное кружево Галина Петровна куда-то торопилась – впрочем, это было последний ее визит в отделение перед отпуском. Так меня приняли на работу. Можно сказать, мне опять повезло – но стоит ли называть это везением – зарплата около пятисот тысяч в месяц за такую сумасшедшую работу и ответственность?
Впрочем, через месяц мне повезло по-настоящему – хотя это может прозвучать и кощунственно: бабушка Варя, не просыпаясь, ночью тихо отошла в мир иной. Я уже чувствовала, что к этому идет дело – она была слишком тихой в последние дни и не устраивала мне душедробительных сцен, которыми так славилась. По паспорту на момент смерти ей было девяносто два года, сколько же ей было на самом деле, никто не знал; известно было только, что в годы революции, получая новые документы, и наша родная прабабушка, и бабушка Варя убавили себе возраст на пару-тройку годков – на сколько именно, они тут же сами забыли. Так что она могла быть и ровесницей века, и старше. Если я и испытывала угрызения совести по поводу того, как недолго мне пришлось отрабатывать квартиру, то Вахтанг меня быстро успокоил:
– Я думаю, она умерла оттого, что мы лишили ее возможности всех нас шантажировать, и ей стало скучно – она потеряла смысл жизни. Раньше ведь она переписывала завещание если не по два раза на дню, то раз в два месяца – точно. Ты бы видела, как светилось от счастья ее лицо, когда к ней домой приходил нотариус! И еще при этом непременно должен был присутствовать кто-нибудь из членов семьи – желательно тот, кого она в данный момент лишала наследства. Представь себе кислую физиономию тети Саши в ту минуту, когда бабушка Варя диктовала: "Все мое движимое и недвижимое имущество…" Словом, когда она в последний раз переделала завещание в пользу твоей мамы! Я иногда удивляюсь, почему наши родственники не передрались из-за этой чертовой квартиры – наверное, только потому, что она стала казаться всем просто призрачной. Так что живи себе спокойно – просто бабушка отколола свою последнюю шутку, чтобы тебя помучить.