205. Всех затмила — польская жена, ее звали Ядвига. Пугающей красоты! Вот за ней, кажется, остались — двоюродные… или внучатые…
XXM
…и тогда его взгляд обратился в раскатившееся, как гром, небо ранней весны — туда, где оттаяла смена тщеславной лазури, какая родится лишь над морем, и его просьба облеклась в слова: если суждено свершиться этому событию, совершенно побочному и необязательному, но повергающему его — во прах, дано угодить в него этой летящей откуда-то сверху чаше, хоть могла бы и обогнуть, и края ее столь искусаны, что не знаешь, к какому рубежу себя приложить… да, так пусть прежде он встретит того человека, воздух знает, о ком… понимая, что условия невозможны, да и неисполнимы, что пути, обгоняющие обоих, чтоб вынашивать и продлять этот город сомнений и совпадений, как будто смирившийся с собой — в семафорах солнц и лун и в расстановке тюрем дождя и иных цитаделей, до сих пор поспевавших к тому и к другому — на староуличном зоосаде, каменеющем и бледнеющем — в пристальных взорах… в отнесенных к слепоте нарядах лилий и невест, и той и этой Фемиды, и в судных днях… наконец, к Шопену из окон — и отхлынувшему по лестницам вниз… что этот город двух господ никогда не сведет их пути друг с другом. Что рассыпанные ими следы совместятся, лишь когда их начнут выметать — в общей спешке уличных обломков, в изможденье и оседании лицевых линий, и в полуночничестве кумиров, украдкой выбирающих себя из разлетевшихся стекол и дневниковых клочьев… Словом, так пусть он увидит его — хотя бы на пустое мгновение!
И уже на сломе третьего дня вдруг случилось чудо: тот человек шел ему навстречу улицей Вечера и Весны, пронося в волосах своих — угли и патроны ветра и подняв зябкий ворот темно-красного, выкроенного из заката плаща, и торопился, держась совсем близко от стен, от их отпущенного на второй план камня, и не видел просившего. Впрочем, и тому удалось заметить испрошенного — лишь в последний миг, чуть глубже рассеянности — и все бы минуло…
Видение, которое и неделю спустя… но рассыпанное на прокат параллелей: краски, игральные кости, гору тьмы — предстало в совсем случайном для него, утвердившемся уже за заставой дня переулке, где кости огней были брошены — в проигрыш и бездействовали, и ничто не отчеканивали от полной тьмы, лишь высота отделяла — от града звезд, и вдруг взошли и полыхали набухшие багровые буквы, имя кафе: Дамаск, и в замкнувшемся ночном воздухе построился грозный ряд поднявших вороты пунцовых окон, плеща под полой — непроницаемой восточной музыкой…
И новую неделю спустя — отблеск отблеска… в его глазах — или в волочащемся путешествии волнующимся на стороны трамваем, почти сошедшим — в разбитую на квадраты серебряную весну и скрепленным — завиральной длиной и спуртом бегущих по потолку поручней, и вылощенных рекламой карнизов, и скачущими из листовки в листовку — одними и теми же похвальбами и призывами… Спина сидения, рядом с которым он встал, зашлась роковыми рок-группами и футбольными клубами черного фломастера и не менее черными ошибками. Сидящая же по пояс в ошибках сих, облокотив на них тело медведя, но лицо сохраня учительское, развернув подозрительную газетную полосу, изучала обтекающие двух помрачительных плейбоев — версии их развода… Кто-то за плечом без конца прочищал горло и монотонно перхал, яростно исторгая из глубин — гибель от чужой кости. Где-то шелестели неисчислимые свертки, недовольно переукладываясь… Большая старуха в плюше, расползающемся от коричневого к воробьиному, от разных пуговиц — к многим крючочкам, качаясь, несла по проходу раззявленный пакет из-под молока, скулящий мелочью, и крестилась широко и так быстро, что казалось, у нее просто трясутся руки — или идет землетрясение. Везли букет мелких розовых хризантем в волнующейся гофрированной бумаге. Полугорбатый старик пересаживался на освободившиеся места, без конца меняя и улучшая свои трамвайные условия. На задней площадке то и дело пробовал половину рыка и бежал забвения ротвейлер Грудь Желтого Камня. Недалекий от него пьяница тоже давал голос и пытался распеть жесточайший романс, но, распеваясь второй строкой, не раз был одолеваем внезапной иппохондрией и терял цельность… впрочем, регулярно возобновлял испытания… На бессчетной остановке двери вдруг распахивались не в человечий мир, но в собачий. В проеме перед ротвейлером неуверенно утверждался кривозеркальный образ — мятущийся, пожульканный и оставленный всеми, кроме желтых, в черных защипах, блох. Каменножелтогрудый Р. сбрасывал взятую под двуногими задавленность и расфыркивал бурю нервов. Кожаная дева при поводке, остриженная в красный и фиолетовый пук, говорила на перекатах жвачки: — Рэп, плюнь на нее, она же облает тебя, и все этим кончится. Ты что, этих идиоток не знаешь?..
Через проход от него путешествовала старая Рассказчица с почти белыми глазами, но уточненная и удостоверенная — пальтовыми бантами, хлястиками и прочим ветшающим такелажем, провозя в складках, карманах, под шляпой — сопутствующий товар, дорожный набор: какие-то неотступные от нее полуплешивые местности, пересыпанные снегом нафталина или наоборот, и дрожжевое расползание чулана, и крупные нежно розовые жареные картошки с луком по прозванию поросята… Заносчивость все заносящего в слова… Путешествие в профиль: причастность и отстраненность, полупоклон — к окну, к увечьям и ранам весны, побитой — на кадры трамвайных окон и поэпизодно — на трамваи… В каком-то мгновении бледнели и гасли ночники и спиртовки зимы, в соседнем — уже шла им навстречу метель молочных бабочек… Дальше, униженно заложив в муфту дупла царское достоинство — скрюченные мумии стволов, несомненно, с разграбленными в дымовой завесе ветвей изумрудами и даже бериллами, зеленеющими в отрицательных величинах… И мелькания, и убывания…
На первый взгляд ему показалось, что Рассказчица — всего лишь Бросающая на ветер случайные звуки, случайно сложившиеся в слова, и путешествовала в одиночестве, а между тем ее история не кончалась, она без умолку допроизносила и пополняла, укоряла, нравоучала, комментировала кому-то слепцу — знаки, проходящие в этой части весны — под профанными смыслами, хотя вся их истинная грандиозность… Но поскольку окно ее обращалось — к другим, сторонним значениям, он не мог проверить, как хороша интерпретация, и придраться, и спорить. Притом его смущал ненужный рефрен, заключавший каждые несколько фраз, — Рассказчица неожиданно объявляла вязким официальным голосом: — Найден замшевый портмонет с тяжелой связкой ключей. Вам стоит немедленно обратиться… — здесь начинались сырые причмокивания, кашель и шелест — и не следовало ничего, кроме начала нового периода говорения.
Ему все время хотелось увидеть ее подразумеваемого собеседника, хотя бы — кого-то сидящего или стоящего поблизости, но, несколько раз оглянувшись, он не встретил ни тех ни других. Вагон качался, смещал пассажиров, сдавал их в другие эпизоды, кто-то новый шел по проходу… Иногда Рассказчица, или Бросающая на ветер случайные звуки, допускала краткие паузы — возможно, слепец, он же невидимый, ей отвечал.
Последняя фраза, что ему посчастливилось ухватить, была просительной и почти льстивой: — Я же все время говорю тебе, — громко шептала она, — ничего чужого не ешь! Ничего чужого…
И когда сверху донизу разорвалась вдруг завеса, вернее — раскрылась трамвайная дверь, он уже на выходе при случайном полуобороте все же успел увидеть собеседника. Перед Рассказчицей и Бросающей, внимая реке ее слов, ползущей к расколу — надвое или…
IIX
Изгнание: несущий и несомый —
сквозь зыби и смещенья: вечный скарб.
Навет и ветер — в полах, вперехват,
арканом изгоняя из аркад,
построенных для леса, траур сосен.
Забывчивость разнесшейся реки,
занесшей, изгоняя повторенья,
во все просветы — светы побережья,
и что ни арка — взмах ребра и гребень
волны, ее взыванья и витки,
и если не вода, так междуречье.