Анахарсис и человечество с благодарностью принимают оказанную им честь присутствовать и тотчас же, по свидетельству старых газет, получают удовольствие многое видеть и слышать. Первым и главнейшим является по предложению Ламета, Лафайета, Сен-Фаржо и других патриотов-дворян, несмотря на противодействие остальных, уничтожение всех дворянских титулов - от герцога до простого дворянина и ниже, затем равным образом уничтожаются все ливрейные лакеи или, скорее, ливреи для лакеев. Точно так же впредь ни один мужчина, ни одна женщина, называющие себя "благородными", не должны курить фимиам, как это крайне неразумно делалось до сих пор в церквах. Словом, раз феодализм умер уже десять месяцев тому назад, то зачем же оставлять в живых его пустую, внешнюю оболочку и гербы? Гербы, следовательно, нужно уничтожить, хотя Кассандра-Марат замечает, что на дверцах некоторых карет они "только закрашены" и грозят снова выступить наружу.
Итак, отныне де Лафайет становится просто г-ном Мотье, Сен-Фаржо Мишелем Лепелетье, а Мирабо немного спустя язвительно заявляет: "Вашим Рикетти вы заставили Европу три дня ломать себе голову". Графский титул не безразличен для этого человека, и поклоняющийся ему народ до конца величает его им. Но пусть ликуют самые отчаянные патриоты, в особенности Анахарсис и человечество, потому что теперь, по-видимому, доказано, что у всех нас один отец - Адам!
Вот исторически точное описание знаменитого подвига Анахарсиса. Именно так обширнейшее общественное представительство нашло своего оратора. На основании этого мы можем судить по крайней мере об одном: какое настроение должно было овладеть когда-то легкомысленно-насмешливым Парижем и бароном Клоотсом, если подобное зрелище казалось уместным, чуть ли даже не великим! Правда, впоследствии зависть старалась омрачить этот успех Анахарсиса, уверяя, что он из случайного "оратора комитета иноземных народов" хотел стать постоянным "оратором человеческого рода", будто бы заслуживая это; и те же завистники клеветнически прибавляли, что его звездочеты-халдеи и прочие были просто французским сбродом, переодетым для этой Цели. Короче, зависть острила и издевалась над ним холодным, бездушным образом, но Анахарсис был человек, закованный в Довольно толстый панцирь, от которого отскакивали все эти ядовитые стрелы, и продолжал идти своей дорогой.
Мы можем называть это обширнейшим общественным представительством и должны признать его весьма неожиданным, ибо кто мог бы подумать, что увидит все народы в Тюильрийском Манеже? Но это так; в действительности, когда целый народ начинает устраивать спектакли и маскарады, такие странные вещи могут происходить. Разве нам самим не случалось видеть коронованную Клеопатру, дочь Птолемеев, в совершенно негероической гостиной или плохо освещенной мелочной лавке, умоляющую почти на коленях непреклонно грубого муниципала, чтобы он оставил ее царствовать и умереть, ведь она уже одета для этого, у нее маленькие дети и нет денег, покуда констебли неожиданно захлопнули дверь Феспийской риги, и Антоний тщетно молил за свою возлюбленную[45]. Вот какие видимые призраки пролетают по земле, если грубо обращаться с Феспийской сценой, но насколько их будет больше, если, как сказано, весь партер вскакивает на сцену; тогда поистине, как в драме Тика[46], мир выворачивается наизнанку (Verkehrte Welt!).
После того как мы видели само человечество, видеть "старейшину рода человеческого" уже не чудо. Такой Doyen du Genre Humain (старейший из людей) объявился за эти недели: это был Жан Клод Жакоб, рожденный крепостным и посланный с родных Юрских гор депутатом, чтобы передать Национальному собранию благодарность за освобождение их. На его бледном, изможденном лице сто двадцать лет вырыли глубокие морщины. Он слышал на родном наречии смутные толки о победах бессмертного Великого Монарха[47], о сожженном Пфальце, о севеннских драгонадах, о военном походе Мальборо[48], а сам в это время трудился и маялся, чтобы сделать свой Клочок земли чуть зеленее. Четыре поколения сменились за это время, любили и ненавидели и исчезли, подобно сухой листве; Жакобу было сорок шесть лет, когда умер Людовик XIV. Собрание, как один человек, разом поднялось и почтило старейшего в мире: его приглашают занять место среди них, разрешив из уважения не снимать шляпы. Своими слабыми старческими глазами он смотрит на это новое чудесное явление, кажущееся ему сном, и колеблется между обрывками старых воспоминаний и грезами. Все во времени начинает казаться ему невещественным, призрачным; глаза и душа Жана Жакоба утомлены и готовы закрыться, но открываются перед совсем другой, чудесной сценой, которая уже сама действительность. Патриоты устраивают для него подписку, он получает пенсию от короля и весело возвращается домой, но уже через два месяца покидает все и вступает на свой неведомый путь.
Глава одиннадцатая. КАК В ЗОЛОТОЙ ВЕК[49]
Между тем Париж, день за днем, непрерывно путешествующий на Марсово поле, с болью убеждается, что земляные работы на нем не будут кончены к назначенному сроку. Площадь их слишком велика - триста тысяч квадратных футов, так как от Военной школы (которая должна быть снабжена деревянными балконами и галереями) на запад, до ворот у реки (где тоже должны быть деревянные триумфальные арки), насчитывают около тысячи ярдов в длину; а в ширину, от тенистой аллеи с восемью рядами деревьев на южной стороне до соответствующей ей на севере, немногим больше или меньше тысячи футов. Вся эта площадь должна быть выкопана, и земля свезена к краям наподобие высокого косогора; здесь она должна быть утрамбована и превращена в лестницу из не менее тридцати рядов удобных мест, обложенных дерном и обшитых досками; затем в центре должна находиться огромная пирамида Алтаря Отечества (Autel de la Patrie), тоже со ступенями. Настоящая каторжная работа, но это ведь мировой амфитеатр! Остается всего пятнадцать дней, но при такой медлительности потребуется по крайней мере столько же недель. Странно, что наши землекопы работают, по-видимому, лениво и не желают работать двойное время даже за повышенную плату, хотя их рабочий день длится всего семь часов. Они с досадой заявляют, что человеческий живот также нуждается иногда в отдыхе. Может быть, они тайно подкуплены аристократами? Ведь аристократы способны на это. Разве шесть месяцев назад не ходил упорный слух, что подземный Париж (ведь мы с риском стоим над каменоломнями и катакомбами, между небом и бездной, под нами все перерыто) наполнен порохом, который должен поднять нас на воздух. Слух держался, пока депутация кордельеров не произвела расследования и не нашла, что порох опять убрали!34[50] Проклятое, неисправимое племя эти аристократы! В такие священные дни все они требуют дорожные паспорта. Происходят беспорядки, восстания, в Лимузене и других местах сжигают замки, ведь аристократы не бездействуют. Они желали бы посеять раздор между лучшим из всех народов и лучшим из королей восстановителей свободы; с какой адской усмешкою они приветствовали бы неудачу нашего праздника Федерации, на который с ожиданием смотрит Вселенная!
Однако он не должен провалиться из-за нехватки рабочих. Каждый, у кого здоровые руки и ноги и у кого бьется в груди французское сердце, может и будет копать землю! В понедельник 1 июля едва раздался залп сигнальной пушки и пятнадцать тысяч ленивых наемников сложили свои орудия, как из рядов зрителей, с грустью смотревших на солнце, стоявшее еще высоко, выступают один за другим патриоты с горящими глазами, хватают заступы и тачки и в негодовании сами начинают возить землю. К ним присоединяются десятки, потом сотни других, и вскоре новые пятнадцать тысяч добровольцев роют и копают с гигантской силой и в полном порядке, с ловкостью, приобретаемой экспромтом, и делают втрое больше, чем платные рабочие. Только когда сумерки сгущаются, они заканчивают свою работу с восторженными криками, которые слышны или о которых слышат за Монмартром.