На следующий день сочувствующее население с нетерпением дожидается, чтобы орудия труда освободились. Но зачем ждать? Заступы есть везде. И вот, если можно доверять хроникерам, энтузиазм, добродушие и братская любовь вспыхивают у парижан с такой яркостью, какой земля не видела со времени Золотого Века. Весь Париж, мужчины и женщины, спешит с лопатами на юго-западную окраину города. Потоки людей, в беспорядке или выстроившись рядами, как представители одного цеха, случайными группами стекаются на Марсово поле. Они усердно шагают под звуки струнной музыки, впереди них идут молодые девушки с зелеными ветками и трехцветными лентами; заступы и ломы они несут на плече, как солдаты ружье, и все хором поют "Ca ira!". Да, Pardieu! "Ca ira!" - кричат прохожие на улицах. Идут все цехи, все общественные и частные корпорации граждан, от высших до низших; даже разносчики умолкли на один день.
Выходят соседние деревни под предводительством мэра или мэра и кюре, которые также идут с лопатами и в трехцветных шарфах; все работоспособные мужчины маршируют под звуки деревенской скрипки, тамбурина и треугольника. Не менее полутораста тысяч человек принимается за работу; в иные часы, как говорят, насчитывалось даже до двухсот пятидесяти тысяч; потому что какой же смертный, особенно под вечер, после спешно законченной дневной работы, не поторопился бы прибежать туда! Город словно муравейник: дойдя до площади Людовика XV, вы видите, что к югу, за рекой, все улицы кишат народом; всюду толпы рабочих, и не платных ротозеев, а настоящих рабочих, принимающихся за работу добровольно; каждый патриот наваливается на неподатливую глыбу земли, роет и возит, пуская в ход всю свою силу.
Милые дети, aimables enfants! Они берут на себя и так называемую police de Г atelier - упорядочение и распределение всех работ - со свойственной им готовностью и прирожденной ловкостью. Это истинно братская работа: все различия забыты, уничтожены, как в начале, когда копал землю сам Адам, Долгополые монахи с тонзурой рядом с водоносами в коротких камзолах, с тщательно завитыми incroyable'ями из патриотов; черные угольщики рядом с обсыпанными мукой изготовителями париков или с теми, кто их носит, ведь здесь и адвокаты, и судьи, и начальники всех округов; целомудренные монахини в сестринском единении рядом с нарядными оперными нимфами и несчастными падшими женщинами; патриотические тряпичники рядом с надушенными обитателями дворцов, ибо патриотизм, как рождение и смерть, всех уравнивает. Пришли все типографские рабочие, служащие Прюдома в бумажных колпаках с надписью: "Revolutions de Paris". Камиль высказывает пожелание, чтобы в эти великие дни был образован и союз писателей (Pacte des ecrivains35) или федерация редакторов. Какое чудное зрелище! Белоснежные сорочки и изящные панталоны перемешиваются с грязными клетчатыми блузами и грубыми штанами, так как обладатели тех и других сняли свои камзолы и под ними оказались одинаковые мускулы и конечности. И все роют и разбивают землю или, согнувшись, толкают длинной вереницей тачки и нагруженные повозки, и все веселы, у всех одно сердце и одна душа. Вот аббат Сиейес ревностно и ловко тащит тачку, хотя он слишком слаб для этого; рядом с ним Богарне[51], который будет отцом королей, хотя сам и не будет королем. Аббат Мори не работает, но угольщики принесли куклу, похожую на него, и он должен работать, хотя бы и в таком виде. Ни один августейший сенатор не пренебрегает работой; здесь мэр Байи и генералиссимус Лафайет - увы, они снова будут здесь и в другое время! Сам король приезжает посмотреть на работу, и громогласное "Vive le Roi!" (Да здравствует король!) несется к небесам. Вокруг него "тотчас образуется почетный караул с поднятыми заступами". Все, кто может, приходят если не работать, то посмотреть на работы и приветствовать работающих.
Приходили целыми семьями. В одной семье, между прочим, целых три поколения: отец копает землю, мать сгребает ее лопатой, дети прилежно толкают тачки; старый девяностотрехлетний дед держит на руках самого младшего; веселый малютка не может оказать помощи, но сможет, однако, рассказать своим внукам, как будущее и прошедшее вместе глядели на происходящее и надтреснутыми, неокрепшими голосами напевали: "Ca ira!" Один виноторговец привез на тележке бочку вина и возгласил: "Не пейте, братья, если вас не мучает жажда, чтобы наша бочка дольше продержалась"; и в самом деле, пили только люди, "явно истомленные". Один юркий аббат смотрит с насмешкой; "К тачке!" - кричат некоторые, и он, опасаясь худшего, повинуется. Однако как раз в это время подходит патриот-тачечник, кричит: "Arretez!" - и, оставив свою тачку, подхватывает тачку аббата, быстро катит ее, как нечто зараженное, за пределы Марсова поля и там опорожняет. Какой-то господин (по виду знатный и состоятельный) быстро подбегает, сбрасывает с себя платье, жилет с парой часов и кидается в самый разгар работы. "А ваши часы?" - кричат ему все, как один. "Разве можно не доверять братьям?" отвечает господин, и часы не были украдены. Как прекрасно благородное чувство! Оно подобно прозрачной вуали, прекрасно и дешево, но не выдерживает дерганья и ежедневной носки. О прекрасный дешевый газ, ты тонок, как паутина, как тень от сырого материала добродетели, но ты не соткан, как плотная ткань долга: ты лучше, чем ничто, но и хуже!
Школьники и студенты восклицают: "Vive la Nation!" - и жалеют, что не могут дать ничего, "кроме своего пота". Но что мы говорим о мальчиках? Прекраснейшие Гебы[52], самые прелестные во всем Париже, в легких, воздушных платьях, с трехцветными поясами, копают и возят тачки вместе с другими; их глаза горят воодушевлением, длинные волосы в живописном беспорядке, маленькие руки плотно сжаты, но они заставляют патриотскую тачку подвигаться и даже вкатывают ее на вершину откоса (правда, с некоторой помощью, но какая же мужская рука отказалась бы от счастья помочь им?), затем сбегают с нею вниз, за новым грузом, грациозные, как гурии[53], с развевающимися позади них длинными локонами и трехцветными лентами. А когда лучи вечернего солнца, упав на Марсово поле, окрашивали огненным заревом густые, тенистые аллеи по сторонам его и отражались в куполах и сорока двух окнах Военной школы, превращая их в расплавленное золото, все это являло собою зрелище, подобное которому едва ли кто видел на своем бесконечном пути по зодиаку. Это был живой сад, засеянный живыми цветами всех красок радуги; здесь полезное дружно смешивалось с красивым; теплое чувство одушевляло всех и делало людей братьями, работающими в братском согласии, хотя бы только один день, один раз, которому не суждено повториться! Но спускается ночь, и эти ночи тоже уходят в вечность. Даже торопливый путник, едущий в Версаль, натягивает поводья на возвышенностях Шайо и смотрит несколько минут на ту сторону реки, а затем со слезами рассказывает в Версале о том, что он видел.
Между тем со всех сторон уже прибывают федераты: пылкие сыны Юга, "гордые своим Мирабо"; рассудительные горцы с Юры, с северным хладнокровием; резкие бретонцы с галльской экспансивностью; нормандцы, не имеющие соперников в торговом деле; все они одушевлены теперь единым благороднейшим огнем патриотизма. Парижские братья встречают их с военными почестями, с братскими объятиями и с гостеприимством, достойным героических эпох. Федераты[54] присутствуют на прениях в Собрании; им предоставлены галереи. Они принимают участие и в работах на Марсовом поле; каждая новая партия желает приложить руку к делу и подсыпать свою кучку земли на Алтарь Отечества. А какие цветы красноречия расточают они (ведь это экспансивный народ), какая высокая мораль звучит в их адресах к верховному Собранию, к патриотическому восстановителю свободы! Капитан бретонских федератов даже преклоняет колена в порыве энтузиазма и со слезами на глазах вручает свою шпагу королю, также прослезившемуся. Бедный Людовик! Он говорил впоследствии, что эти дни были одними из самых счастливых в его жизни.