Чудные дни, когда люди (как это ни странно) действительно соединяются в согласии и дружелюбии, и человек, хотя бы только раз на протяжении долгих веков раздоров, поистине на минуту становится братом человеку! А затем следуют депутации к Национальному собранию с высокопарными пространными речами, к Лафайету и "восстановителю" и очень часто к матери патриотизма[44], заседающей на дубовых скамьях в зале якобинцев! Во всех ушах разговоры о федерации. Всплывают имена новых патриотов, которые однажды станут хорошо известными: Буайе-Фонфред, красноречивый обвинитель мятежного парламента Бордо, Макс Инар, красноречивый репортер Драгиньянской федерации, красноречивая пара ораторов из противоположных концов Франции, но которые тем не менее встретятся. Все шире распространяется пламя федераций, все шире и все ярче. Так, собратья из Бретани и Анжу говорят о братстве всех истинных французов и даже призывают "гибель и смерть" на голову всякого ренегата. Более того, если в Национальном собрании они с грустью указывают на marc d'argent (ценз), делающий стольких граждан пассивными, то в Якобинском клубе они спрашивают, будучи сами отныне "не бретонцами и не анжуйцами, а только французами", почему вся Франция не составит один союз и не поклянется во всеобщем братстве, раз и навсегда. Весьма дельная мысль, возникающая в конце марта. Патриоты не могут не ухватиться за нее и повторяют и разносят ее во все стороны до тех пор, пока она не становится известна всем; но в таком случае муниципальным советникам следовало бы обсудить ее самим. Образование некой всеобщей федерации, по-видимому, неизбежно; где? - понятно само собой: в Париже; остается установить, когда и как. И на это тоже ответит всесозидающее время и даже уже отвечает. Ибо по мере распространения дело объединения совершенствуется, и патриотический гений прибавляет к нему один вклад за другим. Так, в Лионе в конце мая мы видим пятьдесят или, как иные говорят, шестьдесят тысяч человек, собравшихся для организации федерации, причем присутствует не поддающаяся исчислению толпа сочувствующих. И так от зари до сумерек. С пяти часов ясного росистого утра наши лионские гвардейцы начали стекаться, сверкая амуницией, к набережной Роны, сопровождаемые взмахами шляп и женских носовых платков, ликующими голосами двухсот тысяч патриотов - прекрасных и мужественных сердец. Отсюда все направились к Полю федерации. Но что это за царственная фигура, которая, не желая возбуждать внимания, все же выделяется из всех я появляется одной из первых с эскортом близких друзей и в сопровождении патриотического издателя Шампанье? Энтузиазмом горят эти темные глаза, строгое лицо Минервы отражает достоинство и серьезную радость; там, где все радуются, больше всего радуется она. Это жена Ролана де ла Платьера. Муж ее - строгий пожилой господин, королевский инспектор лионских мануфактур, а теперь, по народному выбору, самый добросовестный из членов Лионского муниципалитета; человек, приобретший многое, если только достоинства и способности могут приобретаться, а главное, заполучивший в жены дочь парижского гравера Флипона. Отметь, читатель, эту царственную горожанку: ее красота и грация амазонки радуют глаз, но еще больше душу. Не сознающая своих достоинств, своего величия (как всегда бывает с истинным величием), своей кристальной чистоты, она искренна и естественна в век искусственности, притворства и обмана. В своем спокойном совершенстве, в своей спокойной непобедимости она - если хотите знать благороднейшая из французских женщин своего времени, и мы еще увидимся с нею. Но насколько она была счастливее, когда ее еще не знали и даже она сама не знала себя! Сейчас она смотрит, не подозревая ничего, на развертывающееся перед ней грандиозное зрелище и думает, что начинают сбываться ее юношеские грезы.
Как мы сказали, торжество продолжалось от зари до сумерек и поистине являло собой зрелище, которому мало равных. Гром барабанов и труб сам по себе уже нечто, но вообразите себе "искусственную скалу в пятьдесят футов вышиной", с вырубленными ступенями и украшенную подобием "кустарников". Внутри скалы - потому что в действительности она сделана из досок помещается величественный храм Согласия; снаружи, на самой вершине, возвышается колоссальная статуя Свободы, видимая за несколько миль, с пикой, во фригийском колпаке и с гражданской колонной; у подножия скалы Алтарь Отечества (Autel de la Patrie). На все это не пожалели ни досок, ни балок, ни штукатурки, ни красок всех цветов.
Вообразите себе, что на всех ступенях скалы расставлены знамена; у алтаря служат обедню и приносят гражданскую клятву пятьдесят тысяч человек, сопровождаемую вулканическим извержением звуков из медных и других глоток, достаточным для того, чтобы повернуть вспять потревоженные воды Соны и Роны. Роскошные фейерверки, балы и пиры завершают эту божественную ночь. А затем исчезает и Лионская федерация, поглощенная мраком, - впрочем, не совсем: наша храбрая красавица Ролан присутствовала на ней и дает описание ее в газете Шампанье "Courrier de Lyon", хотя и не называя своего имени; описание это "расходится в количестве шестидесяти тысяч экземпляров", и его приятно было бы прочесть и сейчас.
После всего этого, как мы видим, Парижу мало что придется придумывать самому: ему остается только подражать и применять. А что касается выбора дня, то какой день во всем календаре лучше годовщины взятия Бастилии подходит для этой цели? А наиболее удобное место, конечно, Марсово поле, где стольких Юлианов Отступников поднимали на щите как властителей Франции или мира, где железные франки стуком мечей отвечали на голос Карла Великого и где исстари совершались все великие торжества.
Глава девятая. СИМВОЛИКА
Как понятно для всех людей в переломные моменты их жизни символическое изображение! Да и что представляет собой вся земная жизнь человека, как не символическое изображение невидимой небесной силы, заключенной в нем? Человек стремится обнаружить эту силу и словом и делом, если возможно - с простодушием, а если это не удастся, то с театральными эффектами, которые тоже не лишены значения. Святочный маскарад не безделица, наоборот, в добрые старые времена рождественские забавы, шутовские проделки скоморохов представляли собой нечто значительное. Они были откровенной игрой, ведь маскарады и теперь означают искреннюю потребность в играх и шутках. Но с другой стороны, насколько значительнее искренняя серьезность, как, например, еврейский праздник скинии! Весь народ собирается во имя Всевышнего и перед лицом Всевышнего, реальность превосходит самое воображение, и сухая церемония является не просто формой: в ней все, до последней мелочи, проникнуто глубоким смыслом. И в современной частной жизни не следует относиться с презрением к театральным сценам, где слезливые женщины смачивают целые аршины батиста и усатые страстные юноши угрожают самоубийством. Пролейте лучше сами слезу над ними.
Во всяком случае следует заметить, что ни один народ не бросит своего дела и не пойдет специально разыгрывать сцену, не имея чего-нибудь в виду. Конечно, ни один человек театра не даст себе труда произносить сценические монологи ради собственного удовольствия, даже с мошенническими и лицемерными намерениями; однако подумайте, не может ли быть поставлена театрально настроенная нация в такое положение, когда она ради собственной выгоды или для удовлетворения собственной чувствительности, или глупости, или чего иного должна произносить такие монологи? Но в отношении готовности к подобным сценам разница между народами, как и между людьми, весьма велика. Если, например, наши саксонские друзья-пуритане скрепили клятвою свой национальный договор без порохового дыма и барабанного боя, в темной комнате, за мрачной монастырской оградой на Гайстрит, в Эдинбурге, где теперь пьют простой спирт, - именно так у них было принято клясться. Нашим же галльским друзьям-энциклопедистам нужно Марсово поле, которое было бы видно всему миру или Вселенной, и такая сцена, перед которой амфитеатр Колизея казался бы лишь палаткой странствующих комедиантов, - словом, им нужно нечто такое, чего никогда или почти никогда не видала наша старушка Земля. И этот порядок в свое время и в своем месте был также естествен. Эти два способа клятвоприношения находились почти в должном соотношении с обстановкой, а именно: они оказались обратно пропорциональными. Стремление народа к театральности находится в весьма сложной зависимости от его доверчивости, общительности, горячности, равно как и от его возбуждаемости и отсутствия сдержанности, от его страстности, разгорающейся ярким пламенем, но обыкновенно быстро потухающей.