А пока эти марсельцы остаются молчаливой, неразличимой по отдельности, хмурой массой, преисполненной мрачного огня, идущей под знойным южным небом. Странное зрелище! Вокруг бесконечные сомнения, грозные опасности, а эти люди идут; одни они не поддаются сомнению; рок и феодальная Европа решительно надвигаются извне, а эти люди так же решительно идут изнутри. Запыленные, на скудном довольствии, они двигаются с трудом, но неутомимо и неуклонно. Поход этот станет знаменитым. Вдохновенный полковник Руже де Лиль[136], который жив и по сие время10, переложил мысль, безгласно действующую в этой хмурой массе, в мрачную мелодию, в гимн или марш "Марсельеза" - одну из удачнейших музыкальных композиций в мире[137]. Звуки ее будут зажигать сердца, и целые армии и собрания будут петь ее со слезами и огоньком в глазах, бросая вызов смерти, деспотам и сатане.
Ясно, что марсельцы опоздают на праздник Федерации, но они имеют в виду не присягу на Марсовом поле. Им предстоит выполнить совсем другое дело привести в действие парализованную национальную исполнительную власть. Они решились свергнуть всякого "тирана", всякого "бездействующего мученика", который парализует эту власть. Они умеют наносить и получать удары; вообще они чувствуют себя хорошо и сумеют умереть.
Глава третья. НЕКОТОРОЕ УТЕШЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ
О самом празднике Федерации мы почти ничего не скажем. На Марсовом поле раскинуты палатки: палатка для Национального собрания, палатка для наследственного представителя, который действительно приезжает, но слишком рано и должен долго дожидаться. Здесь 83 символических дерева Свободы от департаментов, много и майских деревьев. Самое красивое из них - огромное майское дерево, увешанное гербовыми щитами и генеалогическими таблицами, даже мешками с судебными актами ("Sacs de procedure"), которые должны быть сожжены. Тридцать рядов мест на знаменитом откосе опять полны; светит яркое солнце, и народ стекается с развевающимися флагами, под звуки труб. Но какая польза от этого? Добродетельный мэр Петион, смещенный фейянами, возвращен на прежний пост только накануне вечером постановлением Собрания. Настроение народа самое мрачное. На шляпах мелом написано: "Vive Petion!" (Да здравствует Петион!) и даже "Petion ou la mort!" (Петион или смерть!).
Бедный Людовик, прождавший около пяти часов, пока не прибыло Национальное собрание, произносит национальную присягу, на этот раз в стеганой кирасе под камзолом, защищающей от ружейных пуль. Г-жа де Сталь вытягивает шею из королевской палатки в смертельном страхе, что эта волнующаяся толпа, которая встречает короля, не отпустит его обратно живым. Крик "Vive le Roi!" (Да здравствует король!) не ласкает больше его слух; кричат только: "Vive Petion!", "Petion ou la mort!" Национальное торжество, можно сказать, скомкано; все расходятся раньше, чем окончена его программа. Даже майское дерево с его гербами и мешками с актами забыто и стоит невредимо до тех пор, пока "несколько патриотических депутатов", призванные народом, не подносят к нему факел и не зажигают в виде добровольного дивертисмента. Более грустного праздника Пик еще не бывало.
Мэр Петион, имя которого начертано на шляпах, находится в зените своей популярности в эту годовщину Федерации, зато Лафайет почти достиг надира. Почему в следующую субботу звонит набат с Сен-Рока? Почему граждане запирают лавки?12 Это проходят секции, это страх вспышки. Законодательный комитет, долго рассуждавший о Лафайете и его антиякобинском визите, доносит в этот день, что "нет повода для обвинения"! Тем не менее успокойтесь, патриоты, и прекратите этот набат: прения еще не кончены, донесение еще не принято, и Инар, Бриссо и Гора будут его рассматривать и пересматривать, быть может, еще недели три.
Сколько теперь звучит колоколов, набатов и прочих тревожных сигналов, почти неразличимых в отдельности, потому что один заглушает другой! Например, в ту самую субботу, когда раздавался набат по поводу Лафайета, звучал слабее и другой колокол, так как депутация Законодательного собрания провожала на долгий отдых рыцаря Поля Джонса; набат или погребальный звон ему теперь все равно! Не прошло десяти дней с тех пор, как патриотически настроенные галереи восторженно встречали патриота Бриссо, а теперь он уже вызывает их ропот своим умеренным патриотизмом; во время его речи в него даже бросают разными предметами и "попадают двумя сливами". Это какой-то мятущийся мир пустого шума, набатов, погребального звона, торжества и страха, подъемов и падений.
Тем трогательнее другое торжество, происходящее на следующий день после набата по поводу Лафайета, - это провозглашение Отечества в опасности. До настоящего воскресенья оно не могло состояться. Законодательное собрание постановило его уже две недели назад, но король и призрак какого-то министерства оттягивали его, насколько возможно. Однако теперь, в воскресенье 22 июля 1792 года, они разрешают его, и торжество действительно происходит. Трогательное зрелище! Муниципалитет и мэр в шарфах, пушечные залпы тревожно громыхают с Пон-Неф, а одиночные пушки с перерывами палят весь день. Появляются конные гвардейцы, нотабли в шарфах, алебардщики и целая кавалькада с символическими флагами, но особое внимание привлекает один огромный, уныло реющий флаг с надписью: "Citoyens, la Patrie est en Danger!" (Граждане, Отечество в опасности!) Шествие тянется по улицам под звуки мрачно гремящей музыки и глухой топот конских копыт, останавливаясь в определенных пунктах, и каждый раз при громком звуке труб голосистые герольды возвещают уху то, что флаг говорит глазам: "Граждане, наше Отечество в опасности!"
Найдется ли человеческое сердце, которое не содрогнется при этих словах? Многоголосое ответное жужжание и рев этих масс людей звучат не торжеством, но звук этот глубже, чем звуки торжества. Когда же длинное шествие и воззвания окончились, когда огромный флаг был укреплен на Пон-Неф, а другой такой же на городской Ратуше, чтобы развеваться здесь до лучших времен; когда каждый муниципальный советник сидел в центре своей секции, в палатке, раскинутой на какой-нибудь открытой площади, и каждая палатка была увенчана флагом "Patrie en Danger!" и возвышающейся над ним пикой с Bonnet Rouge и когда перед дощатым столом на двух барабанах с лежащей на нем раскрытой книгой сидел писец, подобный запечатлевающему ангелу, готовый вносить в списки имена добровольцев, - о, тогда, кажется, сами боги с удовольствием взирали бы на это зрелище! Юные патриоты, в брюках и без оных, наперебой стремятся сюда: вот мое имя; имя, кровь и жизнь моя принадлежат Отечеству, ах, зачем у меня нет ничего более! Юноши поменьше ростом плачут, что не годятся в строй. Подходят старики, держа обеими руками сыновей. Даже матери хотят отдать своих рожденных в муках сыновей и, обливаясь слезами, посылают их. И толпа ревет далеко разносящееся: "Vive la Patrie!" Огонь сверкает во всех глазах, а вечером наши муниципальные советники возвращаются в городскую Ратушу в сопровождении длинной вереницы храбрых добровольцев, вручают свой список и говорят горделиво, оглядываясь вокруг: "Вот мой дневной урожай". Поутру добровольцы выступят в Суассон с маленьким узелком, в котором все их пожитки.
И вот, подобно реву океана, гремящему в пещерах, в каменном Париже несмолкаемо слышны крики: "Vive la Patrie, Vive la Liberte!"; день за днем муниципальные советники в трехцветных палатках вносят в списки имена добровольцев; на Пон-Неф и на городской Ратуше развеваются флаги: "Citoyens, la Patrie est en Danger!" За несколько дней уходят около 10 тысяч борцов, необученных, но с отважными сердцами. То же самое происходит в каждом французском городе. Подумайте же, будет ли у Отечества недостаток в защитниках, будь у нас только национальная исполнительная власть? Во всяком случае пусть заседания секций и Национального собрания станут непрерывными! Законодательным постановлением от среды 25-го они такими становятся и заседают беспрерывно как в Париже, так и во всей Франции.