– Никитины-то знаешь, как погорели? Юлю видела на днях – так словно не в себе, ходит как привидение. У них, оказывается, четыре с лишним тысячи на сберкнижке было отложено. И вот на тебе – даже не снять! Счета-то все с прошлого года по-прежнему заморожены. Представь, какой это кошмар: горят твои же собственные деньги. Буквально, считай, горят, а ты и сделать ничего не можешь! Дмитрия-то её от расстройства сердечный приступ прямо на работе хватил. На «скорой», говорит, увезли.
– Дмитрия Борисовича? – удивился Валерьян. – Он же крепкий всегда был.
– Так и я о том. Не болел никогда ничем, на водку не налегал. А тут бах – приступ. Вот жизнь пошла! Людей прямо до гроба доводит.
Надолго мысль Валерьяна на покладистом, склонном поддакивать во всём жене работнике горкомзема Никитине не задержалась.
– У меня тоже товарищ в больницу недавно слёг. С инфарктом, – сумрачно поведал он.
– У тебя? – Валентина, опешив, воззрилась на сына. – А сколько ж ему лет?
– Лет ему прилично. Но мы товарищи. Близкие, – кратко пояснил Валерьян. – И не из-за денег сердце у него болело.
Мать глядела на него настороженно и пытливо:
– Ой, Лерик, что за жизнь у тебя – н е пойму…
Валерьян встал, вышел на кухню, вскипятил чайник.
– Давай лучше чаю попьём, – предложил он.
Чай был пустым, без сахара. Валерьян, стеснённый в средствах, забросил покупать сладости.
– Так расскажи, как ты всё-таки живёшь? – мать повернула разговор к прежнему. – Правда: как о тебе подумаю, так прямо дрожь пробирает. Ведь что зарплата твоя, что стипендия – это ж теперь совсем гроши.
– Гроши, – признал Валерьян. – Но у нас столовая хорошая есть при заводе. В ней всё по-прежнему дёшево. В неё со всех цехов толпами отъедаться ходят.
Валентина печально вздохнула, отодвинула от себя чашку.
– Ну, а… дальше как быть думаешь?
– Сложно сейчас что-то определённое думать. Сама же видишь, – сказал Валерьян, – я на четвёртом курсе. Окончу – решу.
– Сынок, – просительно обратилась мать. – Ты зря на отца зло держишь. Он не враг тебе. Он всё равно, несмотря ни на что, очень за тебя переживает.
Валерьян нахохлился, насупил брови.
– То, что с ценами твориться начало, его тоже очень расстраивает, поверь. Не такого он ждал, – как могла, пыталась смягчить его Валентина.
– Ну пусть тогда Ельцину в Кремль напишет, – уголки губ Валерьяна чуть вздёрнулись в язвительной улыбке. – Или направит через депутата этого своего… Винера… запрос.
– Ты злишься. Злость копишь…
– Просто говорю, что думаю. За бешеные цены демократов благодарите. И за приступ у Никитина – тоже их. Это они нам такую жизнь устроили…
– Ну пожалуйста… – взмолилась Валентина. – Не трогай ты эту политику! Я не про неё пришла говорить.
– А что не трогай-то! – начал закипать Валерьян. – Буду трогать! Душу ты мне своими разговорами расковыряла опять.
– Лерик…
– Вот они – демократические реформы! Вот она – жизнь при рынке! Денег нет – твои заботы. Хоть подыхай! И ничего не поделаешь. Это – капитализм. Или отец тебе как-то по-другому всё преподносит?
Валентина вдруг опустила голову, зажмурилась, утопила в ладонях лицо.
– Да что ж ты, а!.. Да кто ж вам мозги-то всем поперепутал?! Ведь жили же мы раньше по-людски. Была семья как семья!
Валерьян сник, утихомиренный её рыданиями, точно ушатом воды.
– Мама…
– На меня-то хоть не злись. На свою мать, – всхлипывала Валентина. – Я-то тебе какое зло причинила?
Валерьян корил себя за вспышку, но слова утешения не шли на одеревеневший язык.
С жалобами и причитаниями Валентина принялась снова уговаривать его вернуться домой. Она то жалела его за житейскую неустроенность и бедность, то упрекала в бессердечии, то упрашивала пожить дома хотя бы временно, «до снижения цен». Последним аргументом мать давила сильнее всего, оттого Валерьян, утомившись отнекиваться, опять вспылил:
– Вернуться?! Сейчас? Хочешь, чтобы я, как побитый щенок назад приполз? За кого меня принимаешь?!
Валентина отшатнулась, испуганная резкостью и вместе с тем грубоватой правдивостью его слов.
– Лерик… – пролепетала она, моргая слезящимися несчастными глазами. – Ну какой же ты, а…
…Вернувшись с автобусной остановки, до которой проводил мать, Валерьян долго не мог найти себе места. Слонялся взад-вперёд по коридору, сварил на кухне пшённой каши, но так и не сел есть.
Множество мыслей клубилось в его мозгу. Сильные, противоречивые чувства распирали, не позволяя успокоиться.
– Ах ты… – выдыхал он, сцепляя за затылком ладони.
Желая прогнать мучительные думы, он принялся распаковывать привезённые газеты. Просматривая свежий номер, присел в изголовье кровати, задвинул в угол подушку.
Под ней обнаружился белый конверт. Недоумевая, Валерьян взял его в руки. В конверте были деньги: несколько зеленоватых сторублёвых купюр, красные десятирублёвки, синие «пятёрки». К деньгам была приложена записка от матери: «Сынок, не отказывайся. Умоляю!»
Валерьян с полминуты туповато глядел на клочок бумаги, на деньги, даже не пытаясь их считать.
Затем швырнул и конверт, и деньги на тумбочку, бухнулся ничком на кровать.
– Мама-мама…
– VII —
Частная торговля забурлила и в Ростиславле. Барахолки возникали в каждом микрорайоне, иногда в совершенно неподходящих для занятия коммерцией местах.
Беговые дорожки городского стадиона заставили палатками и грузовыми контейнерами, в которых продавали одежду, домашнюю утварь, шапки, сапоги. Самые неимущие торговцы, спеша закрепить за собой место, сколачивали из досок навесы, иногда ютясь по трое-четверо под одним. Хоронясь за спинами покупателей, к прилавкам подлезали вороватые цыганята. На свободных пятачках суетились напёрсточники, двигали по подостланным картонкам пиалы, сыпали солёными шутками, громко зазывая в денежную игру.
Возле автобусных и троллейбусных остановок тоже образовывались толкучки. Товары раскладывали на деревянных ящиках и поддонах, укутанные в тулупы торговцы сидели тут же, в стужу, в снег. Вокруг торгующих сладостями крутились дети. Иногда какой-нибудь мальчишка проворно хватал шоколадку и пускался с ней наутёк. Вслед ему неслись злобные ругательства, крик.
С утра и до позднего вечера на всяком из этих гомонливых торжищ продавали, спекулировали, попрошайничали, крали…
Только жизнь, несмотря на множащиеся продуктовые и вещевые рынки, сытнее не становилась. Цены повсюду лезли и лезли вверх.
К началу февраля, спустя месяц после снятия ограничений по взиманию платы, за мясо в магазинах требовали по семьдесят пять рублей, за килограмм варёной колбасы – под пятьдесят. Стоимость яиц достигла восемнадцати рублей за десяток, буханка белого хлеба подорожала до четырёх с полтиной. Мясо, колбасу, картофель, крупы покупали мизерными порциями, прося продавцов отвешивать их не более чем по триста – триста пятьдесят грамм.
Возле гастрономов начинали собираться волнующиеся скопища. Образовывались они стихийно, стоило кому-нибудь, голосистому и напористому, начать на всю улицу костерить ценовую реформу и хапуг-торгашей. Ораторами чаще оказывались женщины, не сумевшие перед этим ничем разжиться на скудные рубли. Их сразу обступали, им поддакивали с горячим участием, им хлопали.
Такие митинги бывали скоротечны. Люди разбредались, как только крикун-заводила, прооравшись, утихал. Но через короткое время скопища образовывались вновь: у гастрономов, перед центральным универмагом. Заражаясь настроениями заводил, толпы то впадали в отчаяние, то распалялись гневом.
По Ростиславлю расползались слухи: о голодающих одиноких стариках, о баснословных барышах спекулянтов, о налётах на продовольственные склады и коммерческие ларьки.
В один из дней к недобро рокочущей массе сотни в полторы человек, запрудившей подход к одному из главных городских гастрономов, подъехали журналисты с областного телевидения. Встретили их неприветливо. К оператору, установившему на треноге камеру, полезли со всех сторон, маша руками и крича в объектив. Корреспонденту не давали и слова произнести в микрофон.