— Никто меня этому не учит, — буркнул Степа, взял своего верблюда и снова отправился на печь.
7
Дня за два до крещения к Нефедовым наведался дед Охон. Он пришел из Алатыря в ветхом зипунишке. За последние два года он заметно постарел. В дороге сильно продрог и обессилел.
— Полезай, дед Охон, на печь, разве в этой одежонке да по такому морозу отправляться можно в дорогу, — говорила Марья, помогая ему снять зипун.
На печь он не полез, подсел к подтопку и приложил к нему замерзшие руки с синими переплетениями вздувшихся вен.
— Может, дед Охон, горячих щей отведаешь? — предложила Марья.
Старик отмахнулся.
— Сами будете есть, тогда и я поем.
Всегда немногословный, он на этот раз был особенно молчалив. Сам ничего не рассказывал и не расспрашивал. Даже трубку вынимал редко. За полдня только и спросил у Дмитрия, закончил ли он писать псалтырь.
— Знать, хочешь забрать ее? — поинтересовался тот.
— Для чего она теперь мне нужна? — возразил дед Охон. — Ее у меня никто уже не спросит, хозяин псалтыри скончался. Пусть останется у тебя.
— Все еще пишу, когда нет других дел, — помолчав, сказал Дмитрий.
Степа смотрел на деда Охона, и ему казалось, что он очень похож на старика, нарисованного на большой иконе вверху иконостаса алтышевской церкви. Степа знал, что того старика называют Саваофом. Об этом школьникам сказал дьякон, когда их приводили в одно из воскресений к обедне. Если бы у деда Охона взъерошить седые волосы, если бы он развел руками и поднял голову, то был бы вылитый Саваоф из алтышевской церкви. Вечером, когда дед Охон полез на печь, он тихонько пробрался к нему и лег рядом.
— Ты чего? — спросил дед.
— Хочу спросить у тебя, знаешь ли что-нибудь про Саваофа? — зашептал Степа.
— По-эрзянски он называется Ине шкай![15] Живет он постоянно на небе, его никто никогда не видел.
— Тогда как же его нарисовали?
Дед Охон помедлил и сказал осторожно:
— Рисовал-то ведь не бог, а человек, поэтому он изобразил его человеком.
— Ну а какой Ине шкай? На кого он похож? — продолжал спрашивать Степа.
— Никто, сынок, не может знать, какой он из себя. Может, похож на синее небо, а может, на белые облака...
Степа вспомнил уроки алтышевского попа. Тот рассказывал о боге совсем по-иному.
— Ты говоришь, дед Охон, Ине шкая никто не видел, а вот поп рассказывал, что он выходил к Моисею и разговаривал с ним. Так, говорит, написано в Библии.
— Э-э, сынок, поп тоже не все знает... — он помолчал и сказал: — Давай будем спать. Завтра рано подниматься.
Наутро дед Охон собрался уходить в Алтышево. Дмитрий предложил отвезти его на лошади, но старик отказался. Зачем гонять лошадь без дела, ведь он, дед Охон, век прожил и все ходил пешком. Пойдет и на этот раз. Может, это для него будет последняя дорога.
Дмитрий нахмурился: последние слова старика не понравились ему. Но он промолчал. Марья же не выдержала:
— О чем толкуешь, дед Охон? Знать, умирать идешь в Алтышево?
— Умирать не умирать, да два века жить не собираюсь, — отозвался старик и сказал рассудительно: — В наше время таких людей не осталось, которые жили по два века. Жизнь хороша тогда, когда у тебя ноги ходят, а руки дело делают. Перестанут работать руки, ноги, жизнь и самому-то станет в тягость.
Пока Охон одевался, Дмитрий неодобрительно качал головой.
— Надень мою шубу, в зипуне-то своем замерзнешь, — наконец проговорил он.
— Этот зипун, Дмитрий, мой давнишний попутчик. Мне с ним жаль расставаться. Как помру, в нем и положите меня...
Марья завернула в платок пирог с капустой, дала старику. Тот сначала не хотел брать, но, видимо решив, что отказом обидит Марью, взял. Вчера, когда Охон пришел из Алатыря, топор свой он положил на лесенку у печи. Собираясь уходить, он взял его в руки, осмотрел, провел большим пальцем по лезвию и положил обратно.
— Зачем оставляешь топор? — спросил Дмитрий.
— Возьму после, если нужда в нем будет. Куда мне его теперь, ведь я иду не работать... Пусть пока останется у тебя.
— Что так торопишься в Алтышево, знать, завтра к обедне собираешься? — спросила Марья.
На губах старика мелькнула улыбка.
— Много я ходил по церквям. Ничего там нет путного.
— Не говори так, дед Охон, обедня — божье дело, — испуганно сказала Марья. — За свой век столько церквей построил, сходи хоть в одну из них помолиться.
— Э-э, Марья, — покачал головою старик. — Человек за свою жизнь строит не только церкви, но и остроги. Что же, значит, и в них сидеть он должен?..
Он поклонился хозяевам, дому и вышел. Степа пошел провожать его. Дошли до леса. Степа хотел идти дальше, но было морозно и ветрено. Дед Охон велел ему возвращаться. Степе жаль было расставаться со стариком.
— Ведь ты опять придешь к вам, дед Охон? — спросил он с надеждой.
Старик грустно взглянул на него и покачал головой.
— Как знать, сынок, стар я стал, боюсь обещать, как бы тебя не обмануть... — он повернулся и зашагал по снежной дороге в глубь леса.
Обратно домой Степа шел медленно, ветер дул в спину, и мороз не так чувствовался. У дома Назаровых он встретился с Петяркой. Тот играл с небольшой остромордой рыжей собачкой. Завидев Степу, собака кинулась к нему, виляя лохматым хвостом. Петярку задело, что его собака ласкается к другим. Он сильно пнул ее ногой.
— За что бьешь ее? — спросил Степа.
— Чтобы своих знала, — ответил Петярка.
— Она будет знать тех, кто ее не бьет, — сказал Ст и хотел погладить жалобно скулящую собаку, но Петярка оттолкнул его.
— Нечего примазываться к чужой собаке!
— Я и не примазываюсь, а просто жалею. — Степа с грустью посмотрел на собаку и направился к дому.
Фима с утра затопила подтопок, сухие дрова горели хорошо. Степа взял своего верблюда и безжалостно смял его в комок. Ему захотелось вылепить Волкодава. Была бы глина, он оставил бы верблюда. Но где возьменть зимой глину или хотя бы ил?
Вдвоем с Фимой они уселись перед подтопком. Сестра стала подрунивать над ним.
— Ты, братец, наверно, к завтрему собираешься печь пироги, ведь завтра крещение?
— Знать, пироги пекут из глины?
— Чего же ты делаешь?
— Лучину щеплю, — буркнул Степа.
Фима засмеялась. Она была смешлива.
— Давай я буду месить, мне это сподручнее, — сказала она.
Степа отдал глину сестре. Фима смочила ее теплой водой, помесила немного, опять смочила, и глина сделалась настолько жидкой, что стала течь между пальцев.
— Чего теперь можно из нее слепить? — обиделся Степа и отнял у сестры глину.
— Блины можно печь, — смеясь, ответила та.
Степе показалось, что она нарочно испортила глину, он кое-как скомкал ее и со злостью запустил в сестру, испачкав ей белую рубаху. Фима заплакала. Марья схватила мешалку и надавала им обоим. Степе — за озорство, а Фиме — чтобы не связывалась с младшим.
8
На крещение Нефедовы завтракали поздно. Марья в этот день с топкой печи не спешила: праздник, можно подольше поспать. Едва все встали из-за стола, к ним зашли Охрем с Васеной. Вошли как-то странно, не поздоровались, не помолились, встали молча у двери. Дмитрий с Марьей переглянулись.
— Так и будете стоять у порога? — спросила Марья.
— Уж и не знаю, что делать, все поджилки мои трясутся, — отозвалась Васена.
— Что же случилось? — допытывалась Марья.
— Да уж случилось... Вот Охрем расскажет, — сказала Васена.
Охрем тер жесткой ладонью лицо и, вопреки обыкновению, с рассказом не спешил.
— Так что же за беда у вас? — обратился к Охрему Дмитрий.
— Не знаю, с чего начать... Был это я сегодня утром в лесу, — неторопливо заговорил Охрем.