После смерти в 1025 году Василия II Византия вступила в период красноречиво описанного Михаилом Пселом и другими историографами XI века упадка. Череда слабых правителей, сменяющих друг друга с невиданной ранее частотой, а также ряд чувствительных поражений от соседей, привели к серьезным изменениям и в отношении к войнам.
Довольно сложно было в сложившейся ситуации следовать представлениям о верховенстве Византии в обитаемой вселенной, защищаемой Богом за свое правоверие. Равно как сложно было возводить во главу имперской идеологии представления о всеобщей справедливости в период многочисленных узурпаций трона и кровавых событий дворцовых интриг.
С другой стороны, практически полностью сосредоточившаяся на обороне страна практически не нуждалась более в обосновании права вести войны, направленные на захват потерянных столетиями раньше территорий. Во главу угла ставились вполне очевидные проблемы физического выживания страны, для которого не требуются долгие размышления об уместности насилия.
Настоящей катастрофой стало поражение Романа IV Диогена под Манцикертом[314], из-за которого Византия потеряла контроль над восточными и центральными регионами Малой Азии, долгими столетиями служившие источником ресурсов для пополнения армии.
Практически все авторы второй половины XI века воспринимают армию как первейшее средство защиты страны, подчеркивая необходимость для правителей заботиться о ней прежде всех прочих дел. Предметом споров разных слоев общества был скорее вопрос о пределах власти, которую нужно вручить военной знати и степени ее отчетности гражданской власти. Идей «непротивления злу силой» Византия этого времени позволить себе не могла.
В 1081 году, после очередного переворота, к власти пришел талантливый полководец Алексий Комнин, выходец из провинциальной военной знати, от которого вполне можно было ожидать действий, направленных на милитаризацию страны, в том числе и в вопросе идеологии. Примечательно, что из многих правителей Романии именно он имел наибольшие шансы договориться с пришедшими рыцарями Первого крестового похода и понять многие движущие ими мотивы. Однако этого не произошло.
Одной из важнейших точек непонимания латинян и ромеев стал именно вопрос о войне, который оказался существеннейшей причиной отношения византийцев к крестоносцам как к «кровожадным и диким варварам», а латинян к ромеям как к «изнеженным роскошью женоподобным грекам».
Для западных рыцарей война была основной частью жизни, военная тематика проявлялась практически во всем. В обществе классического феодализма именно рыцарству была выделена фактически монополия на участие в войнах одновременно и как долг, и как привилегия.
Причины этого процесса довольно сложны и уходят корнями, несомненно, как в древнегерманскую ментальность, так и в римские законы о правах и обязанностях гражданина. К эпохе крестовых походов сложился довольно прочный образ приличных для мужчины-воина добродетелей: искусное владение оружием, гордость, храбрость и др. Даже действия, вызванные тщеславием, желанием славы, яростью и жестокостью, хотя и считались менее достойными, но не порицались[315].
Поэтому выросший весной 1097 года под стенами Константинополя лагерь, полный людей именно такого склада, вызвал у ромеев глубокое непонимание. Странно было сочетание типично варварских черт: незнание греческого языка и правильного придворного церемониала, кровожадность (а именно так выглядел в глазах византийцев рыцарский поиск бранной славы) и другие подобные черты удивительно сочетались с вполне искренней христианской верой, устремившей этих людей на освобождение Иерусалима.
Привыкшие смотреть на остальной мир сверху вниз жители Константинополя внезапно осознали, что эти люди представляют собой реальную силу, с которой было нельзя не считаться. Дальновидные люди, а Алексий Комнин, без всякого сомнения, относился именно к таким, еще раньше начали осознавать, что эпоха блестящего изоляционизма Византии окончательно ушла в прошлое.
Об этом свидетельствуют существенно возросшие во второй половине XI века контакты с Западом. Заметно увеличилась доля европейских наемников в войске Алексия[316]. Даже знаменитая варяжская гвардия, до этого формировавшаяся в основном из скандинавов и русов, стала по преимуществу англо-саксонским отрядом. Этот император активно переписывался с папами и даже принял вассальную присягу графа Фландрии, возвращающегося из паломничества в Иерусалим, вступив с ним в союз[317].
Однако в сознании остальных ромеев ощущение того, что Империя больше не в силах игнорировать воинские традиции своих западных соседей, пришло не сразу. Об этом ярко свидетельствуют описания западных рыцарей на страницах «Алексиады», вызывавших удивление у порфирородной кесариссы Анны, составившей великолепное описание жизни своего отца.
Византийская историография, долгое время сосредоточенная на описании василевсов и их подвигов, начала составлять описания иностранцев, даже не принявших подданство Романии. Анна Комнина, продолжая дело Михаила Псела, признанного мастера составления «литературных портретов» оставила многочисленные яркие описания иноземных воинов, так или иначе оказавшихся в Константинополе.
Первое упоминание о западном человеке по имени Руссель де Бейль находится уже на первых страницах «Алексиады»[318]. Дочь императора называет его по византийскому обычаю «кельтом»[319], служившим Византии командиром норманнского отряда, а потом поднявшего мятеж против Константинополя. Перед читателем он предстает как «грозный тиран»[320], превосходный полководец, но ставший изменником из-за своей непомерной гордости.
Этот образ повторяется и при описании следующего латинянина, первого крупного «антигероя» повествования — Роберта Гвискара, человека «низкого происхождения», известного «своей склонностью к тирании», которого «взрастили и воспитали всевозможные пороки»[321], «властолюбивого характера и мерзкой души»[322]. Хотя Анна признает, что Византия сама дала ему повод для войны, но не может не уточнить, что он и сам давно вынашивал планы против нее[323]. Слепком его, по выражению Анны, был старший сын Боэмунд, ставший одним из главных противников Византии.
Появляется и первый хорошо прописанный образ западного священнослужителя. Так, Папа Григорий VII предстает в совершенно странном для византийца свете. Он имеет большое могущество и даже свою армию. Однако остается таким же варваром, склонным к жестокости и насилию, несмотря на священный сан. Так, он обвиняется в применении насилия к послам Генриха IV, и совершенно неподобающем епископу поведении. Упоминается и о непонятных для Востока притязаниях папы на верховную власть, также считающихся проявлением западной наглости.
Интересна одна деталь «портретной галереи» западных воителей в «Алексиаде». Помимо врагов, Византия имела среди них и союзников. Анна не считает чем-то необычным практику использования целых отрядов воинов западного происхождения[324] и пишет об этом как о хорошо известной читателям практике. Однако если враги Византии описываются подробно, то о союзниках кесарисса упоминает лишь немногое[325].
Анна упоминает о договорах Алексия с германцами и венецианцами. В таком случае они описываются сравнительно нейтрально, без особых подробностей. Лишь однажды автор «Алексиады» говорит, что венецианцы «корыстолюбивый род латинян, готовых за один обол продать все самое для них дорогое»[326].