Итак, некоторое время мы жили спокойно, но нам пришлось расплачиваться за ничтожную ошибку, допущенную матерью, за маленькое упущение, которое все перевернуло вверх дном. Дело заключалось в том, что, поговорив с епископом, она пренебрегла или просто забыла сообщить о его решении викарию. Не прошло и двух недель после разговора матери с дядюшкой, как викарий поставил вопрос о мельнице на заседании консистории. В тот день ничего не решили, и вопрос этот остался открытым, однако к нему должны были вернуться еще через две недели, поскольку заседания консистории происходили два раза в месяц.
Мать воспротивилась этому и снова бросилась к мужу, к епископу, к викарию, к директору банка «Карашана». Она была настолько умной и уважаемой женщиной, что из всех этих отдельных переговоров выходила победительницей. Но все, склонив сегодня головы перед ее доводами, вновь поднимали их, как только мать поворачивалась спиной. Это было похоже на игру, на сражение с призраками. В конце концов матерью овладел страх: все эти люди, которые принадлежали к ее кругу и действительно были внимательными, благородными по отношению к ней, на самом деле оказывались непреклонными и жестокими. Больше всего ее пугало поведение отца и в какой-то мере ее дяди, епископа. Они всегда позволяли ей руководить собой, добровольно признавая ее превосходство над собой. И теперь они поступали точно так же. В разговорах, которые мать вела с ними, они соглашались с ней, смеялись или что-то мямлили, но потом вновь занимали прежнюю позицию, от которой отрекались всего лишь четверть часа назад, подавленные ее сильным характером.
Моя мать с удесятеренными усилиями и страстностью защищала свое счастье, созданное ею самой, от тех, кто хотел его ниспровергнуть. Она кричала и звала на помощь, а они, то есть мой отец, викарий, епископ и другие, вежливо слушали, улыбались, раболепно склонялись перед ней и в то же время неуклонно толкали ее в пропасть. Эта борьба очень походила на игру. Все они были настолько обходительны, понимающи, близки, просто даже ребячливы, что моя мать испугалась этих близких для нее людей, которых она презирала и которыми двигала, как пешками, долгое время. Она испытывала страх не просто перед этими людьми — викарием, епископом или моим отцом, а потому что чувствовала, что они не могут ей ни противостоять, ни одолеть ее. Она знала, что они не могут противостоять ей и потому не сопротивляются, каждый раз они склоняются перед нею, но вместе с тем остаются победителями, потому что за их спиной стоит какая-то сила, которая делает их еще более упорными и неумолимыми. Они сами пытались избавиться от этой силы, не понимая толком, что она собой представляет, пытались, таким образом, отрицать самих себя, но они оказались слишком слабыми перед ней. Они вынуждены были сдаться на милость этой силе, и верным признаком их поражения была их первая жертва — моя мать, которая и пробудила эту силу, когда вообразила, что может быть счастливой, презрев моральные нормы общества, к которому она принадлежала. Общество не вынесло своего приговора, оно не поразило их уничтожающей молнией, потому что в этом не было необходимости. Мать и Петрашку ожидали наказания извне, но оно должно было появиться изнутри, вырасти подобно чудовищной, все пожирающей гусенице из маленькой личинки ослепительно белой бабочки.
В конце концов мать и Петрашку сдались, поняв, что они борются не против викария или моего отца, а против неодолимой силы, являющейся жизненным принципом того мира, в котором они живут, высшим жизненным принципом, взывающим: «Обогащайтесь! Обогащайтесь!» Викарий, мой отец и все другие инстинктивно следовали этому призыву, точно так же как после пятидесяти поколений мышей, которых приучали есть под звук колокольчика или при вспышке лампы, пятьдесят первое послушно реагирует и на звук и на свет, хотя самое еще ни разу не связывало это с принятием пищи. Мать и Петрашку, следовательно, вели борьбу не с людьми, а со всесильным инстинктом. И викарий с белокурой бородкой и глазами Христа, и мой отец, словно извиняющийся с глуповатой улыбкой, и епископ с крепкими крестьянскими скулами и пышной бородой, и директор банка «Карашана», единственный человек в городе, носивший монокль, — все они были головами одной гидры. «Обогащайтесь! Обогащайтесь!» — взывало это многоголовое чудовище и душило в своих кольцах мою мать и Петрашку. На губах этих людей застыла странная улыбка, в глазах играл отблеск презренного металла, ими двигал тиранический, непреодолимый инстинкт, который вошел в их плоть и кровь, прежде чем они узнали, что такое свет, звук, вкус.
В конце концов у Мезинки был куплен мотор, за который отец тайком дал аванс еще тогда, когда только узнал о проекте матери, стены в доме были сломаны и раздвинуты, деревянные полы заменены бетонной плитой, и все было сделано согласно ее желанию, высказанному в шутку. Потом там заработала маслобойка, купленная у фирмы «Шедивец и К°». Деньги на это были получены в долг из банка епископии и от Рихтера, бывшего владельца мельницы, который вновь пустился во всяческие комбинации. Главным на маслобойке стал мой отец, представляя таким образом интересы банка и епископии. Владельцами всего предприятия считались четыре человека: Вирджил Петрашку, Анна Мэнеску, Корнель Мэнеску и Адальберт Рихтер. Корнелю Мэнеску и Рихтеру принадлежало более шестидесяти процентов капитала, вследствие чего они делили между собой две трети доходов. Люди говорили, что все это только ширма, что на самом деле новым предприятием руководит племянница епископа Анна Мэнеску и забирает себе большую часть денег, а ее муж играет роль марионетки, не очень-то ловко прикрывая интересы епископа. Истина же заключалась в том, что епископ через своих доверенных лиц активно переводил капиталы банка на имя Корнеля Мэнеску, которому дал право свободно распоряжаться деньгами, оказывая, как это ни странно, больше доверия этому человеку, известному своей неприспособленностью и безликостью, чем своей энергичной племяннице.
В конечном счете вся старая мельница с допотопными жерновами, деревянным кожухом, покрашенным в желтый цвет, засыпными ящиками, похожими на ласточкины гнезда, и колокольчиком, который звенел, когда из закромов кончало течь блестящее, стекловидное зерно, была выброшена, а вместо нее установлены две новые машины.
Пока покупали и устанавливали крупорушку, мать и Петрашку продолжали работать на старой мельнице.
Мельница теперь крутилась целый день начиная с шести часов утра, и им обоим действительно приходилось работать в поте лица своего, но они с радостью шли на жертвы, в отчаянии держась за единственную возможность быть свободными, оставаться наедине друг с другом. Этим-то и объяснялось яростное сопротивление моей матери предложению новых компаньонов нанять для присмотра за новой крупорушкой специального рабочего. Мой отец, который все больше и больше превращался в представителя капитала, вложенного в мельницу, немедленно согласился с ней, хотя и был несколько удивлен, поскольку прекрасно понимал — а предвидеть это в то время, когда машина для маслобойки была уже заказана и все было уже утрясено, не составляло большого труда, — что, сколько бы мать и Петрашку ни старались, они не смогут и впредь оставаться на мельнице одни. Яростное сопротивление матери выглядело несколько смешным, потому что компаньоны вовсе не настаивали на немедленном осуществлении этого предложения. И без такого расхода энергии, без умаления своего престижа мать могла бы достигнуть желаемой цели: остаться с Петрашку одной на мельнице. Ее горячность не соответствовала цели и потому выглядела комически. То, чего добилась мать, было только временной отсрочкой. Отец очень быстро пошел на попятную, недоумевая, как это она не видит, что рано или поздно, а нанимать рабочего все равно придется. Моя мать всегда отличалась тем, что очень точно все предвидела и предугадывала, но теперь в этой неравной и необычной борьбе горизонт ее вдруг страшно сузился: потеряв какую-то позицию, она во что бы то ни стало хотела отвоевать ее вновь и сохранить за собой. Мой отец, викарий и все остальные, ставшие теперь хозяевами, были почти рады отказаться от найма рабочего для крупорушки, поскольку это давало добавочную экономию.