Если ты помнишь, я рассказала тебе о гнусном учителе Войне, который покровительствовал мне, о моей подруге, казавшейся мне такой искренней, и, наконец, о Пенеску. Все это ознаменовало для меня первые проблески здравого смысла в лживом абсурдном мире, в котором я жила, первые глубокие трещины в нереальном, придуманном мною мире, в котором, как я полагала, должны были господствовать истина и справедливость. Однако после отъезда Пенеску фальшь предстала предо мною не в виде изолированных, кажущихся на первый взгляд ничтожными, разрозненных фактов, а плотно обступила меня со всех сторон. Я чувствовала себя укрывшейся за толстыми стенами одинокого домишки или бревенчатой хижины, окруженной какими-то дикими животными, или желтой и мрачной водой вздувшейся реки, которая заливает берега.
Ты, наверное, помнишь о Петрашку, о том честолюбивом священнике с высоким лбом, о его жене, тете Мэриуце, красивой, ласковой женщине, и об их мальчиках, почти моих ровесниках. Один был на год старше, другой на год младше меня. Петрашку и моя мать с первого же дня знакомства почувствовали такое взаимное влечение, что испугались его и как бы окаменели. Больше года они скрывали свои чувства и почти совсем подавили их, затратив на это, по всей вероятности, огромные усилия воли. Тетя Мэриуца, как и мой отец, заметила, конечно, это необычайное влечение, которое вовсе не было похоже на желание завязать просто любовную интрижку, но каждый объяснял его на свой манер. Тетя Мэриуца была убеждена, что эти двое не осмелятся нарушить лицемерную, но весьма строгую мораль нашего общества. Отец же был более проницательным и понимал, что огромное самообладание, которое проявили и Петрашку и моя мать, обнаруживает только видимость ложного равновесия, что достаточно будет самой малости, чтобы нарушить его, как достаточно бывает легкого колебания воздуха, чтобы низринулись колоссальные массы снега, находившиеся в весьма относительном равновесии.
Этой «малостью», этим «легким колебанием воздуха» явился, как ты сам можешь понять, Пенеску. Действительно, в течение года, предшествовавшего его появлению, давление в семейном паровом котле так возросло, что достаточно было чуть-чуть его увеличить, чтобы вся машина взлетела на воздух. Однако я часто думаю, что если бы не появился Пенеску, то все бы осталось на своих местах. Ведь существуют в жизни тысячи подобных, длящихся десятками лет, «неестественных равновесий», похожих, если хочешь, на телегу, два колеса которой повисли над пропастью, и кажется, дунь только ветерок, и она свалится в бездну. С минуты на минуту ты ждешь катастрофы, но она не наступает, и это кажется все удивительнее и удивительнее. И так проходят дни, годы, телега, повисшая над пропастью, покрывается мхом, колеса врастают в землю. Пожалуй, с телегой подобного случиться не может, но вот в жизни довольно часто появляются такие телеги на краю пропасти.
После отъезда Пенеску это равновесие нарушилось и телега свалилась в пропасть. Я не могу сказать точно, когда это случилось, может быть, все это произошло, когда Пенеску даже еще жил у нас. Я ведь тебе говорила, что та сцена, которую мне довелось наблюдать из беседки, лишила меня в какой-то степени памяти, затмила на некоторое время все. Моя мать очень быстро сблизилась с Петрашку, и они стали неразлучны.
Их связь, их «великая любовь», начиная с первого часа, протекала вовсе не так, «как было бы нужно», не так, как они ожидали. Первые часы и дни их взаимной любви совпали с «закладыванием фундамента одного предприятия», таким образом, с самого начала их связь потекла как бы по двум руслам сразу.
В прошлый раз я уже упоминала, что Петрашку попал в наш городок из другой епископии по причине скандала, который ему удалось как-то замять, говорила я и о том, что Петрашку со свойственной ему амбицией и ловкостью удалось повернуть этот скандал себе на пользу. Семья Петрашку жила в большом, но старом и обветшавшем доме, который принадлежал некогда богатому адвокату и во всем городе был известен как «дом Кохани». Он стоял на берегу реки, неподалеку от небольшой, очень красивой протестантской церкви. При доме был широкий двор, где росло несколько елей, половина которых засохла. Между елями высились поленницы дров. Во дворе стояла беседка под железной крышей, где жилец, занимавший заднюю часть дома, хранил старую мебель. Сзади дома был маленький дворик с курятником и свинарником, откуда летом доносились отвратительные запахи. Со стороны двора к дому была пристроена застекленная терраса, которая вместе с полузасохшими елями и шестигранной беседкой, увитой плющом, создавала впечатляющую картину «уходящих старых, добрых времен».
Я все это описала так подробно потому, что мне очень знакомы все эти уголки и закоулки, ведь через несколько лет наша семья переехала жить в этот «дом Кохани». Но и до того мы довольно часто бывали в нем, так как супруги Петрашку считались лучшими друзьями нашей семьи.
В городке, откуда приехал Петрашку, у него остались родители, двое мирных старичков (отец у него был учителем, уже на пенсии), проживавших в большом собственном доме. Как раз в то время, когда у нас жил Пенеску (значит, это было уже в конце войны), у Петрашку умерла мать. Отец, оставшись один, предложил сыну, то есть Петрашку, поселиться вместе. Сын и невестка согласились, и старик продал дом и, «еще раз упав на колени возле могилы своей спутницы жизни» — как сказал бы какой-нибудь уважающий себя романист, — «покинул навсегда городок, оставив там целую прожитую жизнь». Старый папочка, а он действительно был старым, ему уже было лет семьдесят пять, передал сыну около полумиллиона лей — сумму, которую он получил после продажи дома. Отказавшись от всяческой суеты и от любых, даже самых незначительных планов на будущее, он осел, чтобы отдохнуть, в этом совершенно ему не знакомом городке, где у него не было никаких друзей, но зато рядом с горячо любимым сыном, милой невесткой и внуками! Я хорошо знала старика, которого все звали «дедуся», хотя и видела его совсем недолгое время. Он был маленького роста, худой, чуть-чуть сутуловатый, с треугольным личиком, похожим на мордочку какого-то животного. Это был, так сказать, классический старичок, немножко пучеглазый, в неизменной шапочке, сшитой из лоскутков, которую он носил, чтобы не простудиться. Он целыми днями бродил со старым церковным календарем в руках, бывшим для него чем-то вроде энциклопедии, в котором содержались всякие сведения о знаках зодиака, болезнях, религиозных догмах и даже метеорологический календарь, предсказывающий погоду на сотни лет вперед. В первые месяцы после приезда дедуся то сновал по застекленной террасе, словно зверушка, со своим календарем погоды под мышкой, то целыми часами спал в плетеном кресле. Мы, дети, часто пытались с ним разговаривать, привлеченные его инфантильностью, которая воспринималась как утонченная вежливость по отношению к нам. Чаще всего мы просили его предсказать нам погоду или «вычислить» имя «апокалиптического зверя». Дедуся смотрел на нас своими маленькими глазками, похожими на воробьиные яички, предсказывал нам погоду и, когда мы начинали слишком громко смеяться над его простодушием, молча удалялся или, что случалось гораздо реже, пытался нас наказать. Обычно мы приносили ему конфеты, пирожные, сласти и он все это с жадностью поедал, какими бы неуважительными и жестокими мы ни были к нему в это время. Наши родители иногда наблюдали, как мы ведем себя с дедусей, но очень редко делали нам замечания, да и то как-то снисходительно и равнодушно.
Но вскоре судьба его переменилась к худшему. Сначала он спал в комнате вместе с младшим сыном Петрашку, но тот как-то раз на что-то пожаловался, и кровать старика вместе с немногочисленными пожитками перенесли в довольно большую комнату в конце коридора, куда были свалены разные ненужные вещи: сломанные стулья, продавленная тахта, картины, старая ванна, связки газет и заплесневевших книг, рваные зонтики, изношенная одежда, разрозненная обувь. Старик не выглядел очень несчастным, хотя и жаловался, что плохо спит из-за «шелкового шуршания мышей». Да! — воскликнула Франчиска и засмеялась. — Я очень хорошо помню, как он заговорщически смотрел нам, детям, в глаза и рассказывал, что «шелковое шуршание мышей» мешает ему спать, особенно под утро! Мы все время приставали к нему, чтобы он рассказал нам, как он спит. Старик бесконечное число раз повторял свой рассказ, и, когда он доходил до слов «шуршание мышей», мы все поднимали кверху указательный палец и, глядя друг на друга расширившимися глазами, строго произносили хором: «Особенно под утро!»