Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Руки до чего мерзнут!

— Спрячь ко мне под пальто! — Он расстегнул пуговицу.

Я спрятала руки к нему за пазуху, им стало тепло, МОЙ немедленно ожил, но зато сразу напомнили о себе вконец закоченевшие ноги.

— И ног уже просто не чувствую.

— И ноги сюда прячь. — Он откинул пальто у себя с колен.

— Ну, это уж знаешь!..

— Тогда хоть к себе под пальто подбери. — Он наклонился, стащил с меня вялые, словно размокшая бумага, прюнельки и поставил их возле себя на скамью. — Промокла, как дура. Вот простудишься, сляжешь на неделю, как тогда будем? — Он сдернул с головы лондонку — его волосы, тяжелые и черные, маслянисто блеснули под фонарями Парка. Он погрузил мои ступни в горячее шерстистое гнездо лондонки и, когда я поджала ноги, прикрыл их моим пальто, подоткнул. — Так тепло?

— Тепло, хорошо. Вот интересно, Юр, бывает — в один и тот же день сперва так плохо, что хоть с моста вниз головой, а потом вдруг хорошо, как сейчас.

— Да, бывает. Бывает, что и медведь летает.

— При чем тут медведь? Я про то, как быстро все внутри меняется, до того быстро, что кажется, они, в общем-то, одно и то же.

— Кто это — они?

— Ну, «хорошо» и «плохо», несчастье и… счастье. Знаешь, есть одни стихи, где и сказано, что они— одинаковые! Прямо через черточку и написано:

Сдайся мечте невозможной,
Сбудется, что суждено.
Сердцу закон непреложный —
Радость-Страданье одно!

— Что еще за муть?

— Не муть, а стихи Блока. Он в нашем веке жил, а мы и не знали, что был такой поэт.

— Не трепи, чего не петришь, какой там поэт? На блоках тяжести поднимают, такое приспособление. А что настройчик быстро меняется, это ты в самую жилу. Мне, когда от Промки уходил, так лажово было, хоть вешайся.

— Ты и так Вешенков, — пошутила я.

— Молчи! — приказал он почему-то боязливо и шепотом.

— Чего молчи? — зашептала и я. — Фамилия классная, не Плешкова какая-нибудь, Вешенков, вешний, весенний…

— Сказал— молчи, много говоришь! — прошептал он, придвигая свое лицо к моему. От него пахло так же, как от груды «кавалерских» пальто сегодня в вестибюле: табаком, одеколоном и еще чем-то кисло-сладким и летуче-резковатым, как материно «опять».

— Ты смородинное варенье, что ли, ел?

— Нет, это я в розливе стакашек «плодовыгодного» для храбрости пропустил. Если противно пахнет, я больше не буду. — «Плодоягодное» было самым дешевым вином тех лет.

— А почему — для храбрости?

— Да дрейфил я, что ты меня потуришь, после Промки-то!

Оказывается, и он меня боялся.

— Неужели я такая страшная?

— Еще какая!

— А какая?

— Да уж такая!

— Нет, какая?

— Такая вот! — Он вдруг быстро и оглушительно поцеловал меня прямо в ухо. — Дошло, какая?

Его рука, давно лежавшая на спинке скамьи у меня за плечами и словно готовившаяся, обняла меня. Придвинувшись вплотную, он начал осыпать мои щеки, уши и шею мелкими, частыми, отрывистыми поцелуями. Я отвечала ему такими же короткими клевками. МОЙ приободрился, разом охватил растопку, и она затрещала жертвенно и споро, швыряясь в нас столь колючими и острыми искрами, что мне даже стало стыдновато — не чересчур ли быстро я принялась отвечать Юрке? Я чуть отодвинулась и сказала:

— А насчет Блока, так он вправду поэт, а никакое не приспособление. Знаешь, у него что еще есть?

Прижмись ко мне крепче и ближе,
Не жил я — блуждал средь чужих…
О, сон мой! Я новое вижу
В бреду поцелуев твоих!..

— Да, — сказал после паузы Юрка, — вот это клево. Вот это жизненно. Как у нас.

Он сделал уступку, и я сразу решила ею воспользоваться, пожелала следующей:

— И перестань, пожалуйста, стесняться своей фамилии. Что ты в ней плохого нашел? Очень даже подходяще. Сейчас весна, и ты — Вешенков…

— Знаешь, если ты будешь про это, давай лучше пойдем. Хотя, между прочим, я тебе и так рот сумею заткнуть. — На этот раз он поцеловал меня в губы, обхватив, вобрав их в свои, мягкие и «плодовыгодные», но сильные. МОЕМУ, казалось, только того и хотелось, МОЙ заставил меня обмякнуть в этом поцелуе, закрыть глаза и, не отнимая губ, удобно положить голову на Юркино плечо. Про себя меж тем я не переставала думать, что же у него за фокусы такие с фамилией?..

Додумаюсь я лишь лет через пятнадцать, давным-давно расставшись с Юркой и почти забыв о его существовании, которое, собственно, к тому времени уже прекратится. Встретясь на Большом с Маргошкой Вешенковой, я узнаю, что Юрка, отбыв армию, вернулся, женился, развелся, переехал снова домой, глухо запил и повесился в той самой комнате, где мы с ним когда-то бацали «Блондинку». «Нет, а я, — будет подвывать Маргошка, так и не вышедшая замуж, — а я бы в жизнь не поверила, что он такое удумает! Вечером перед тем ведь сидел со мной, как совсем даже нормальный, еще обещал мне сосватать дружка по службе в ГДР. И еще стихи мне какие-то читал, может, знаешь?

Для чего я глядел на дорогу,
Видел путь пред собою большой?
Все такие чужие-чужие,
Что и сам я как будто не свой…

Это могли быть разве что собственные Юркины стихи с дальним-дальним отголоском блоковского «Не жил я — блуждал средь чужих», но я не скажу об этом Маргошке, и она добавит: «Нет, а я теперь все хожу и вспоминаю, как он это так прочел, а мне раньше бы в жизнь в башку не вскочило, что и мне все чужие, и я всем чужая, и мимо всех, как все мимо меня, норовлю, чтобы не утруждаться лишнее…»

Вполне возможно, что полубессознательное предчувствие, предрасположение засело в Юрке задолго до самоубийства, как во мне, например, бессмысленная тяга к МОЕМУ и МОЕЙ, и Юрка еще до встречи со мной начинал сам себя бояться и сам себя подозревать, а фамилию свою подозревал как намекающую и подтверждающую.

Но сейчас Юрка был совсем молод, на многое еще вовсю надеялся и радостно мерз со мной перед забором Зоопарка. Он сдернул с рук перчатки, и под воротником моего пальто, под шарфиком даже, положил ледяные ладони ко мне на голую шею.

— Какие у тебя руки холодные!

— Руки холодные — сердце горячее! — ответил Юрка.

В этот миг за нашими спинами, за забором, возник гигантский, гулкий и сдавленный звук, полный и торжествующей необоримой силы, и надсадного, с крёхтом, старческого кашля. То рычал известный всему городу старый лев Цезарь. Большую часть года он, африканец, жил во мраке, тесноте и смраде зимнего помещения для хищников. А когда летом его переводили в открытую, но тоже тесную клетку, на его великолепной песчаной шкуре с каждым годом обнаруживалось все больше белесоватых проплешин, иногда с кровянистыми пролежнями, его круто вьющаяся, похожая на грандиозный сноп рыжей персидской сирени грива редела и редела, его устрашающие зубы желтели и крошились в непомерной пасти. И все же какую глотку, какие голосовые связки, какое емкое нутро нужно было иметь, чтобы еженощным ночным рыком пробивать толстые стены зимнего помещения и забор, сотрясать воздух километра на полтора вокруг, проникать в комнаты окрестных домов сквозь двойные рамы! Я знала, что в эту минуту все прохожие на кривом, огибающем Парк проспекте и все жители соседних домов сказали друг другу, успокоительно улыбаясь: «Льву плохой сон приснился».

— Льву плохой сон приснился, — сказал Юрка и поцеловал меня.

71
{"b":"816265","o":1}