Уже с пришкольного пустыря я увидела, что в средней женской освещен только третий этаж. В вестибюле же сразу почуяла — в школе на сегодня поселились другой запах и другой звук. Перед гардеробом, прямо на скамейках (гардеробщицы отказались работать «танцульки ради»), громоздились две бесформенные груды пальто. В одной из них я заметила рукав беличьей шубки Лены Румянцевой, поняла, что эти — наши, и сбросила на них свое. Вторая груда состояла из коротких, как Юркино, пальто незнакомых грубых материй в рубчик и мелкую клеточку. От них и струился новый запах — смешанный, табачно-одеколонно-ягодный. То была одежка приглашенных «кавалеров». Все двери на первом этаже — в физзал, в канцелярию, в кабинет МАХи — оказались запертыми и на ключи, и на наружные висячие замки. Поддалась только дверь в учительский убортрест. Я смело рванула ее и столкнулась с Кинной, стоявшей там перед зеркалом и пудрившей нос из серебряной с позолоченными цветами на крышке пудреницы Евгении Викторовны, должно быть стащенной из ее сумочки.
— Кинна! Какое платье! Это же мечта в полосочку не платье! — вскричала Кинна. — Знала бы ты как тебе идет я просто представить не могла что ты такой можешь быть вот как можно себя не видеть а еще говоришь ты некрасивая!..
Я не поверила: она издевается, платье жеваное и с пятном, — и поскорее оглядела его под яркой голой лампочкой убортреста. Но платье, видимо, сшитое из выносливой и всепрощающей материи, за дорогу и вправду отвиселось, пятно высохло до незаметности, а крупицы чая и сахара вывалились из-за блесток, снова прилегших к ткани. Прюнельки лоснились бархатом, кое-как заштопанные петли на чулках скрывались под юбкой. Зато лицо претерпело третье за этот вечер изменение: оно вытянулось, стало тягостно-опечаленным или, быть может, томно-бледным. Лишь нос еще алел, намятый в сражении, но Кинна сейчас же густо напудрила его мне, — первое мое пудрение в жизни.
Кинна оделась на вечер «скромно и со вкусом», наверное, как раз так, как полагалось по «советам» Томы: зауженная под коленями черная юбка и черная, в белый горошек крепдешиновая блузка с длинным рукавом, не однажды виденная мною на Евгении Викторовне. Завивка Кинны в точности походила на мою, вплоть до колбасок у висков, ведь Кинне я открыла секрет закрутки плоскогубцами.
— Ты Кинна понимаешь во сне не увидишь как я собиралась… Что говорили как вещи от меня прятали!
— Не отпускали?
— Не то слово! Одно подействовало что это мой наверно последний вечер в Ленинграде да еще в своей школе перед отъездом! Ну мама поговорила что теперь пусть папа за моей нравственностью следит раз к себе требует и выдала кофточку.
— Я тоже еле выдралась. — Даже Кинне я не решилась бы сказать, как именно я выдиралась.
Мы побежали на третий этаж, к новому странному звуку, ниспадавшему оттуда. Звук этот тоже казался составным — в нем присутствовали одновременно и негромкий говор-шелест, и гулкий, преувеличенный, как на площади во время демонстрации, эхообразный музыкальный подбой: это радиорубка запускала для проверки «Под счастливою звездою мы живем в краю родном».
По всей стене окон третьего этажа у каждого подоконника группками стояли девочки. Лучшие, средние окна, против трибунки с бюстом товарища Сталина, заняли десятые классы, на которых страшновато было смотреть: они явились не в старых материнских, а в собственных, новых, нарочно для вечера сшитых по журналам платьях, на высоченных каблуках, и все — в нежно-прозрачных капронах-паутинках. Девятые, оттесненные выпускницами к невыгодным, крайним в коридоре, окнам — влево, ближе к биокабу, и вправо, ближе к учительской, — нарядились кто во что горазд, в туалеты матерей, выклянченные и выканюченные (разве что навряд ли взятые с бою, как мой). В некоторых вещах легко опознавался старомодно-экстравагантный стиль «американских подарков». На Лорке Бываевой над голубой юбочкой переливалась сотканная из микроскопического бисера тельняшка — этакий костюмчик юнги, очень подходивший проворной и крепенькой Лорке. Жанка Файн надела свое повседневное коричневое бархатное платье, но рукава его ради вечера отпорола по самые плечи, и в широковатой пройме завиднелась добавочная порция прыщиков. Часиков она, конечно, не надела, зато воротник-стойку ее платья окружали мутно-кирпичные бусы («Настоящие кораллы», — шепнула Кинна, хотя, по-моему, они походили на рубленого оранжеватого червяка). Румяшка была в ярко-сиреневом платье со многими замохрившимися уже завязочками — у ворота, у пояса и над кармашками. Дзотик, как и Файн, пришла в своем обычном форменном, шерстяном и добротном, украшенном старинным огромным гипюровым воротником, — его пожелтевшие кружева задергивал сверху тонкий туманный газ.
Но каждую не опишешь. Все они (наш 9–I) жались у ближних к учительской окон, явившись почти в полном составе: отсутствовали только первая отличница Наташка Орлянка и последняя двоечница Галка Повторёнок. Возле соседних окон теснился наш постоянный соперник, 9-III, вовсю пыжившийся под десятиклассниц: все в капронах и на каблучках выше среднего, кое-кто и в платьях с иголочки — вечные вольности их Стэлины.
Напротив, возле трибунки с бюстом и в простенках меж дверьми классов, тоже запертых на висячие замки с белевшими из-под язычков «контрольками», чтобы, упаси Боже, никому не вздумалось уединяться в пустых классах, топтались кавалеры в самых заурядных костюмчиках темных тонов. Они выглядели пренебрежительно будничными перед нашим ярким строем с его гипюрами и блестками, бархатами и кораллами, — как неказистый, серовато подсохший после вспашки отвал обычной земли против длинной цветочной гряды.
Мы с Кинной присоседились к группке, где первоприсутствовали Файн, Пожар и Валька Дзотик. Кинна пристроилась с краю, около Жанки, а я втиснулась на свободное местечко между Изотовой и Пожар. На Пожар цвело светлое кремовое без рукавов платье, все в громадных, каждая с ладонь, алых розах. Платье казалось как бы захватанным розами, но Пожар, видимо, не считала его «кричащим», как красную цыганскую шаль из моего текста к «Похищенному сердцу». Она сначала встретила меня почти приветливой улыбкой, но, разглядев мои блестки, указала на них глазами Дзотику, моментально переделав улыбку в скептическую и неодобрительную. Дзотик уже не сводила с моего живота жгучего взгляда, пока над трибункой не заперхал, не забулькал крытый пыльной серебрянкой радиорупор и незнакомый грубый женский голос не сказал оттуда:
— Девятнадцать ноль-ноль. Вечер, посвященный теме «Школьная весна», считаем открытым. — И радиорубка тотчас врубила вальс. Начать с вальса было в духе нашего монастыря. Сама МАХа как-то обмолвилась, что признает вальс единственно приличным и классическим танцем.
Давно, друзья веселые,
Простились мы со школою,
Но каждый год мы в свой приходим класс.
В саду березки с кленами
Встречают нас поклонами,
И школьный вальс опять звучит для нас.
Вальс кипел и завихрялся, бурливо взмывал и сентиментально опадал в бессловесных переходах, а меж тем комья мужской «земли» совсем не спешили умыкнуть с нашей гряды хотя бы один цветок. Мы вытянулись строем напоказ, как на выставке, прижимаясь задами к батареям, с деланным равнодушием переговариваясь о нарядах и униженно выжидая. Орясина с «римским носом» из 9-III, очевидно, отчаялась, вытащила из грядки свою низенькую пухленькую подружку-брюнеточку, и они, одни-одинешеньки, завертелись «шерочка с машерочкой», овеваемые прихотливыми складками красной юбки «гофрэ», напяленной на Орясину. Это был, впрочем, известный способ: показать, как ты отлично танцуешь, и тем самым привлечь к себе внимание для следующих танцев.
Стороны продолжали настороженно разглядывать друг друга. Наша группка давно изучила противоположную: в ней среди троих темнокостюмных и невысоких, с Юрку, парней выделялся четвертый, долговязый, стройный, с точеным лицом, с красиво откинутыми назад волнистыми русыми волосами. На нем красовалась модная комбинированная куртка-«москвичка»: зубцы коричневой ткани спадали с ее плеч в другую, бежевую ткань спины и груди. Брюки он надел тоже бежевые, очень узкие у щиколоток.