Когда-то давно, весной, сойдясь с Лоркой Бываевой и шныря с ней по всей Петроградской, мы набрели на уютный и зеленый закоулок, отрезок улицы Блохина, тянувшийся от Большого к церкви князя Владимира, уединенно замкнутый тесным рядом домов и решеткой длинного прицерковного сада, и с тех пор полюбили «ходить по Блошке». Особенно привлекали нас обольстительные похоронные процессии, тащившиеся по булыжнику к храму. Потусторонне-печальные, медлительные белые лошади везли плоские платформы, по всем четырем углам украшенные витыми деревянными столбиками, крытыми серебрянкой. Меж них среди цветов и венков стояли нарядные, голубые с серебром, гробы. А головы и холки лошадей окутывал белый, в голубизну, туманный газ воздушных накидок. Эти призрачные, прелестные видения плыли, казалось, к церкви без всякого сопровождения (хотя, несомненно, за каждым катафалком следовали люди). У запасного хода церкви люди уж точно обнаруживались, — они снимали гробы с платформ и бережно вносили куда-то в мглистое нутро храма, в смутно слышимое пение и сладковатый запах вырывавшейся наружу клубящейся дымки, тоже сизо-белой и волшебной.
Лежавшие ТАМ, ПОД КРЫШКАМИ, представлялись мне счастливцами: ради них завивали и красили серебрянкой столбики катафалков и увенчивали слабенькими, дорогими весенними нарциссами крышки их последних домов. Они ТАМ, ПОД КРЫШКАМИ, конечно, коренным и колдовским образом отличались от нас; в церкви с ними делали что-то торжественное и таинственное, неведомое и недоступное для нас, и я иногда спрашивала себя: вдруг смерть и все это волшебство — одно и то же, кто знает? А тогда уж не напрасно ли все, и в жизни, и в книгах, так боятся этой, всего только раз случающейся с людьми, сказки?
Мы с Лоркой, не рискуя войти в храм, околачивались возле ворот и однажды заметили в толпе валивших из церкви старух тетю Катю, ведущую за руку свою Галку. Безбровое и белесое, вроде моего, лицо Повторёнок в обрамлении черного платочка выглядело более узким, чем всегда, и неожиданно смягченно-похорошевшим. Она спускалась с крыльца, как ни странно, что-то сосредоточенно дожевывая на ходу. Опустясь, она вслед за матерью поклонилась дверям и перекрестилась, а выйдя из ворот, поклонилась еще и воротам, и нищим по бокам их, и перекрестилась снова. Галка не приметила нас, наблюдавших все это в дурацком оцепенении: встретить здесь одноклассницу было так же удивительно, как, допустим, увидеть ее утешающей вместе с Вирджинией Отис Кентервильское привидение. Но мы тем не менее четко ощутили, что затесались в этот отдельный, манящий закоулок Петроградской только случайно, по неукротимому пронырливому любопытству, а вот Галка — Галка в нем своя.
Тогда Повторёнок еще не норовила сблизиться со мной, вообще держалась в классе особняком. Попытки очутиться рядом начались с 8–I. Не одна она, впрочем, из наших «балластных» пыталась прибиться ко мне. Я замечала, что этого хотят и Клавка Блинова, просившаяся иногда ко мне домой «выбрать что-нибудь почитать», и Верка Жижикова, часто награждавшая меня ласковыми прозвищами. Но мало ли кто чего хочет! Хотелось же и мне быть с Таней Дрот, хотелось возродить незапамятную дружбу с Орлянкой! Но с Наташкой сызнова не склеилось, а Таня так и осталась недосягаемой. Наверное, у каждого есть свое дружеское устремление, свой идеал подруги, что ли. И если я выбрала себе в идеалы, к примеру, Таню, почему балластные не могли счесть своим идеалом меня? Я ведь, должно быть, казалась им достижимее, чем «сильные», чем то же ОДЧП: и в учебе болталась где-то на грани балласта, и у наших училок состояла на дурном счету, да еще многого про меня не знали, о самом-то ужасном не подозревали. Вот балластные и тянулись ко мне, не смея зариться на сильных, которые им, видно, представлялись вовсе полубогинями какими-то. Но я все же не желала опуститься до балластных, стоя ступенечкой выше их и здоровенной ступенечкой ниже своих идеалов, до которых не могла подняться. Во мне периодически и прихотливо брали верх то МОЯ, то МОЙ, и этот ИХ постоянный неправильный обмен привел к тому, что в сложившейся исподволь иерархии класса я заняла подвешенное, ни Богу свеча, ни черту кочерга, идиотское положение и в конце концов остановилась на моей Инке Иванкович, середнячке из середнячек.
В Инке средним было все: средний рост, среднего цвета темно-русые волосы, средняя приятность лица — ни дурна, ни хороша. Училась она тоже весьма средне, часто хватая пары, чуть-чуть превосходя меня по математике и другим точным и значительно уступая по гуманитарным. И одевали ее средневато — получше, пожалуй, чем меня, пристойно и опрятно, но куда хуже, нежели Файн, Румянцеву или Изотову. За помощь по дому ее тоже не хвалили, но и не поносили, как меня. На физре она в мое отсутствие служила удобнейшей заменой моей нескладности и непонятливости для Луизиной брани и подколок наших дев, но зато хорошо танцевала и ходила на вечера уже в 8–I, а за год великих трудов почти обучила и меня. На вечерах, по ее словам, она «ни минуточки не подпирала стенку от приглашателей отбою не было», — в это я не очень-то верила, глядя на ее среднего размера нос «картошинкой» и усеянные веснушками руки и подглазья. Правда, сами глаза, большие и серые, очень симпатично, широко распахивали порой свои негустые, но длинные и темные ресницы, показывая там, в глубине, то заинтересованную, то смешливую искорку бесспорно, хотя впотай обитавшего в ней МОЕГО. Но в Инке умеренно присутствовала и МОЯ, и от этого характер ее был тоже усредненным. Всегда готовая нарушить правила, полентяйничать, прогулять, сдуть, даже надерзить кому не следует — не скандально, но ядовито, так что и не придерешься, — она, однако, умела вовремя одуматься, замазать и замять дерзость или выходку, по мере возможности оберегая себя. Короче, она избегала крайностей, не то что я.
Инка читала немного, в кино ее пускали редко ради усиленных занятий, — середнячкам, как и балласту, частое посещение кинотеатров не рекомендовалось. Она не пробовала сама что-либо придумать и связно, красочно рассказать, но могла вдумчиво, внимательно и сочувственно слушать, а иногда и ухитрялась, безумолчно тараторя, так ловко нанизывать друг на дружку полезные сведения, существенные сообщения и волнующие сплетни, что разговаривать с нею делалось небезынтересно, особенно если речь заходила об э т и х делах — тут она оказывалась почти красноречивой. Тяга МОЕГО в ней направлялась более всего в э т у сторону.
Мне она буквально смотрела в рот, с жадным упоением впитывая мои выдумки, шутки, словечки и сокращения, якобы экономичные, а на самом деле издевательские, восхищенно повторяла их в школе, делая все это достоянием класса. Несказанными восторгами встречала она каждую новую главу «Межпланки», и мне хотелось верить, что она по-настоящему ценит все, что я сочиняю для нее, единственной читательницы. Скорей, слушательницы, ибо даже Инка навряд ли разобралась бы в моих каракулях.
Если бы не наши обсуждения «Межпланки», мы лишились бы и тех редких отвлеченных бесед, которые у нас все же иногда происходили. Инка в них требовала введения в роман то новых нарядов и украшений для героинь, то нежданных, маловозможных любовных линий, то иносказательного отображения повседневных школьных событий, говоря, например: «Надо бы ближе к жизни Никандра а еще ты забыла надеть на Инессу изумрудный браслет к ее платью как трава это очень дополняет особенно если платье без рукавов». Эта критика не обижала меня, наоборот, убеждала, что подруга принимает мои писания с подлинным вниманием, хочет, чтобы они стали еще лучше и увлекательнее.
В общем, Инка была девочка как девочка, и дружили мы по-девчоночьи, как многие, — иногда я чувствовала, что с ней и сама становлюсь все более такой, как многие и многие.
Неимение других подруг, приблизительное равенство, обыкновенное общее стремление «нарушить» и безнаказанно, втихаря, нашкодничать, взаимообмен танцевальных уроков, школьных сплетен и «Межпланки» — все это и соединяло нас уже около двух лет. Не слишком ли мало? — думалось мне время от времени, даже сейчас, когда Инка под руку вела меня по неказистой, ущелисто прорубленной холодным блеском одноколейной трамвайной линии, Барочной улице к своему дому. Мы миновали ее двор, еще пострашнее моего, где пришлось пробираться по извилистому лабиринту дровяных поленниц, прикрытых почерневшим от растаявшего снега толем, — в нашем дворе поленницы стояли все-таки организованнее, в центре, оставляя с двух сторон довольно широкие обходы. Инкина лестница, крутая грязная щель, выглядела тоже запущеннее нашей черной, а ведь у нас имелась еще и парадная, «с остатками прежней роскоши», кафелем, лепкой и кое-где уцелевшими витражами. Только ее коммуналка, малонаселенная (всего две семьи, Инкина и Вешенковых), могла считаться благополучнее моей, но уж очень была тесна и узка, с безоконной кухней, где сейчас, пока мы ощупью проходили в Инкины комнатушки, прямоугольными глазами какого-то пещерного чудовища светились два окошечка керосинок, удушливо что-то жаривших.