— Никандра! Я стихи про Тому придумала! Пока мыла посуду!
— Давай-давай, Турка, чти! — сказала Спичка.
— Это как будто из «Демона». Там у меня не везде вышло, Никандра, может, подскажешь? И не закончено, не получилось, как Демон является нашей Томе.
Известный Демон невеселый,
Свершая свой… какой-то… путь…
— Воздушный, — предложила я.
— Правильно, Никандра!
Свершая свой воздушный путь,
Над нашей средней женской школой
Решил немного отдохнуть.
В тот миг прекрасная Тамара
Стояла с мелом у доски.
Звучал англяз.
За парой пара
Влетала в наши дневники.
Мы разленились не на шутку,
Нас проучить пора давно!
И, чтоб отвлечься на минутку,
Тамара глянула в окно.
Лазурный взор ее прелестный
Блуждал… там как-то… в высоте…
— Невинно, — опять вставила я.
— Точно, невинно, как же еще? — крикнула Наташка. — Что ж я не до дула?
— Ай да Никандра!.. — Спичка вовсю хохотала, ну как девчонка, сгибаясь на стуле в три погибели, так что каменные красные бусы тяжело елозили по ее коленям. Ей и в голову не пришло оборвать нас, прекратить бесстыдное издевательство над воспитательницей, с которой она, по идее, должна бы чувствовать педагогическое единство. Наверное, она хорошо представляла себе «прекрасную Тому» и ее «прелестный, невинно блуждающий взор». И скорей всего, Спичку потешало то, что правильные Наташкины ямбы, битком набитые возвышенными пушкинско-лермонтовскими оборотами, совершенно несовместимы с нашей жирненькой и всегда безвкусно одетой училкой англяза. Наташка прочла, уже с поправкой:
Лазурный взор ее прелестный Блуждал невинно в высоте, Как вдруг мужчина неизвестный Предстал пред нею…
— Дальше не получилось, Никандра! — проныла Наташка. — В темноте? Так дело днем происходит, уроки идут!..
— Может, в пустоте? — спросила я.
— Какая пустота? За окном небо, воробьи, дома…
— В тесноте? В чистоте? В нищете? — гадала я. — Не подходит. Давай — в красоте? Демон же красивый!
— Тогда надо «во всей красоте», и не влезет в размер, — отвергла она.
— Знаю! Знаю! — заорала я. — Надо, чтобы Тома прямо обалдела от ужаса! Попробуем так:
Лазурный взор ее прелестный
Блуждал невинно в высоте, Как вдруг мужчина неизвестный Предстал пред нею в наготе!
— Правда, ведь не в бостоновом костюме Демон летает, — поспешила я оправдать свою неприличную дерзость. — Крылья, и все.
Спичку не смутило и неприличие. Она сложилась от хохота пополам, плечи лежали на коленях, бусы свисали до самого края юбки. Действительно, трудно было придумать что-либо более неприемлемое для Томы, чем явление в окне пятидесятой средней женской школы, во время англяза, голого крылатого мужчины.
— Ну-ну, Никандра, уморила! — выдохнула она.
Наташка взглянула на круглые часы над ножами.
— Ой, к Рудьке пора! Сегодня же «Тигра Акбара» по телевизору передают! Мы сходим в тридцатую, а, мам?
— Что ж, если вы предпочитаете моему обществу эти душещипательные страсти, ступайте, — с притворной обидой ответила Спичка.
— Ну зачем ты, мам? — сказала Наташка. — А вдруг интересно? Тигр! Акбар! — Она погладила подвернувшегося Мурзика. — И у нас тигр! Мурбар! Знаешь что, ты завтра будешь не Муззи-Пуззи, а Мурбарик-Кубарик.
Мы перешли через площадку, в тридцатую. Хозяйки, Нины Борисовны, в блокаду питавшейся кошками, дома не оказалось. Ее двенадцатилетний сын Рудик одиноко сидел впотьмах перед чудом тех дней, телевизором КВН-49. Толстенная линза, наполненная дистиллированной водой, пузыриками толкущейся возле пробки, едва увеличивала крохотный, в ладонь, экран. Длинные кривые подставки линзы были грубо подсунуты под громоздкий ящик КВНа. Передачи уже начались, экран перечеркивали косые полосы помех, по нему танцевала трясучая голубоватая рябь света, непостижимым образом соединявшаяся в картинку. В этом свете невыразительное лицо Рудьки казалось болезненным, но пухлым, — наверное, ему впрок пошли кошки, превращенные в молоко.
Картина и вправду изобиловала душещипательными страстями. Помнится, тигр там убивал свою обожаемую укротительницу в припадке ревности к ее возлюбленному. Мелькало множество нарядов, усеянных блестками, атласно лоснились тигриные полосы, укротительница, сверкая, выходила на арену из оскаленной пасти какого-то черного чудища, но в общем могли бы и не смотреть. Куда интересней было бы просто посидеть со Спичкой, феей, которая хотя порой и заблуждалась, и перебарщивала, но так небывало и поразительно смотрела на вещи…
Когда мы вернулись, Спичка не просто так сидела, а за роялем — играла хорошо мне знакомый «Полонез Огинского». Рояльные свечи в бронзовых подсвечниках были зажжены; два острых язычка МОЕГО колебались по бокам Спички и отражались у нее в глазах. На столе ждали чашки, чайник и вазочка с печеньем. Мы с Наташкой принялись за чай, и пока пили, Спичка все играла и играла печальный, протяжный напев с внезапными, словно бы не к месту, горделивыми и уверенными танцевальными переходами. Неожиданно чередующимися казались и взгляды, которые Спичка временами бросала на дочь. Они, чудилось мне, то обдавали Наташку скорбной и глубинной, чуть не прощальной, волной, как будто стремившейся переплеснуться в Наташкины глаза, то вдруг бросали ей, тоже прямо в зрачки, невесть как зажегшийся третий, упрямый и бодрый МОЙ, и тогда Спичка прямо-таки встряхивала головой и подмигивала своей Турке — ничего, мол, не вешать носа!
Спичка медленно приподнимающейся рукой вытянула за незримую паутинку последний звук из рояля, закурила и сказала:
— А о тебе не будут беспокоиться, Никандра?
Хотя это у нее прозвучало не как «дорогие гости, не надоели ли вам хозяева?», не чтобы скорей выжить пришелицу, а просто и озабоченно, я кинулась в переднюю с криком:
— Ох и достанется мне дома!
— Попробуем сделать, чтобы досталось поменьше, — сказала Спичка, вышла за мною в переднюю, заставила набрать наш номер и взяла трубку. С полминуты я слушала, как она сипло и убедительно объясняется с кем-то и з них из всех, — и Спичка удовлетворенно произнесла, опустив трубку:
— И ничего страшного. Очень даже вежливо приняли.
Еще бы не вежливо! Не кто-нибудь звонил, а мать Наташки Орлянской, гордости класса! Об ее старой дружбе со мной до сих пор вздыхали у нас дома: «И тут прошляпила! Хорошего-то удержать не можешь, растяпища!»
— Но как же ты одна сейчас пойдешь? Тьма сущая, на Пионерской в это время ни души, до самого Геслеровского, — там трамваи, люди…
— Я ее до Геслеровского провожу, — вмешалась Наташка.
— Мудра, ничего не скажешь, — заметила Спичка. — А обратно — одна по нашей пустыне?
— Мам, а я Рудьку с собой возьму, — нашла выход Наташка. Она быстро одевалась. — Мы с ним Никандру до Геслеровского доведем, а потом — вместе домой. Рудька пойдет, он…
— Знаю-знаю, твой преданный кавалер. Годочками только не вышел.
Наташка отправилась за Рудькой. Когда я, простившись со Спичкой и получив «сухим пайком» полный карман печенья, вышла на площадку, они уже ждали меня. Рудька нахлобучил черную кепочку, под которой его пухлое личико стало еще шире, — его к тому же увеличивали выбивавшиеся с двух сторон светлые кудряшки.
Мы молча шагали втроем по «пустыне» — и правда, ни души, лишь особенно тоскливые в этот час кирпичные корпуса, скупо освещенные редкими желтыми лампочками, качавшимися на проводах, — привычный в своей убогости вечерний свет Петроградской. Я по опыту знала — если плакать на улице, лампочки сквозь ресницы и слезы расплываются в лимонные звездчатые, как будто колючие, пятна. Плакать мне, конечно, вовсе не хотелось, зато было неловко: если мы с Наташкой порой и перебрасывались словечком, то Рудька безмолвствовал всю дорогу, кося из-под кепочки в сторону и наверняка ужасно стесняясь сразу двух девятиклассниц — он учился в пятом. Но пусть маленький, смешной и толстый, с нами все же шел «кавалер», выручавший нас из безвыходного положения. Как обычно в таких случаях, я мучилась, считая себя повинной в этом тяжком молчании втроем, и вдруг завела речь о Наташкиных стихах про Демона и Тому.