Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Совершенное недовольство собою, миром, людьми, недовольство тихое, унылое, и оттого стремление за пределы мира; умилительная надежда на счастье там, обманувшее здесь; молитва сердца, любящего, утомленного борьбой, но не кровавого, не растерзанного; стремление к грусти о прошедшем, к безнадежной унылости в будущем; нежная, сострадательная дружба к скорби ближнего; любимое место прогулки на кладбище, как и на поле, засеянном успокоенными в уповании, утешенными смертью сердцами; мысль возвести в идеалы ужасы кладбища и смерти, облечь их в изящные образы, показать в кончине человека не страшное привидение, но тихого ангела мира и спокойствия. От всего этого, с одной стороны, привычка к суеверной легенде, как будто привычка к страшным рассказам, которые слыхали мы в детстве; с другой, отвычка, так сказать, от всего земного, нас окружающего, отчуждение от всего, что занимает и увлекает других; перенесение единственной мысли, единственной идеи своей ко всем предметам — мысли тихой, успокаивающей, мечтательной, отрадной самою грустию, радующей душу каким-то прощением несправедливой судьбе — вот основание поэзии Жуковского.

Взгляните, напротив, на гордого, самодовольного Державина. Он счастлив всем окружающим его, ибо он доволен собою. Мир блестит для него яркими цветами его собственной фантазии, исполняет его восторгом, вдохновляет только негодованием, если он видит случайное нестройство частей, оживляет радостью во всем, на что ни глядит поэт очарованными своими глазами. Поэзия населяет ему всю природу своими образами. Звуки лиры поэта самозвучны, разнообразны, торжественны. Самая смерть есть для него торжественный урок, порука за блаженство замогильное, великолепный прощальный праздник царя природы, человека, договор с судьбою, которая здесь заплатила уже человеку задаток будущего бессмертия в бессмертии земном.

Оттого происходит, если не ошибаемся, разнообразие в сущности созданий Державина и однообразие стиха его. Однообразие мысли Жуковского как будто хочет, напротив, замениться разнообразием формы стихов. Ни один русский поэт не писал у нас метрами столь многоразличными: многие из них до Жуковского были вовсе без употребления, а Жуковский ввел их в моду. Он отделывает каждую ноту своей песни тщательно, верно, столько же дорожит звуком, сколько и словом. Державину как будто некогда думать о метре; он спешит импровизировать, сыплет картины, сравнения, яркие цветы, слова и только придает лад своей песне лирическими аккордами. Жуковский играет на арфе: продолжительные переходы звуков предшествуют словам его, и сопровождают его слова, тихо припеваемые поэтом, только для пояснения того, что хочет он выразить звуком. Бессоюзие, остановка, недомолвка — любимые обороты поэзии Жуковского.

Читая создания Жуковского, вы не знаете: где родился? где поет он? Читая Державина, видите, что это русский, и всегда видите его самого. Хочет ли он передать вам чужое,.оно превращается в его собственное. Собственные создания Жуковского, напротив, до такой степени космополитны, так сказать, в мире литературном, что едва отличите вы их от переводов сего поэта. Песнь Державина кипит шумной рекой и блещет ярким отражением солнца; вокруг нее цветущая природа; вдали слышны радостные клики побед и песни веселого русского хоровода. Песнь Жуковского журчит неприметным ручейком и освещается бледным сиянием месяца. В то же время вы усматриваете длинную тень колокольни кладбища. Часы ударяют полночь — это час привидений,— и они вьются вокруг вас легкой вереницей теней; но не страшитесь их: это добрые духи-утешители, вестники, что родная душа не рассталась с вами, что она говорит вам и в шорохе листочка, и в шуме ветра, и в унылом, воздушном звуке незримой арфы.

В поэзии Державина среди самых веселых звуков радости вы также слышите унылость: это русское свойство, свойство севера, отзывается в нем, но его унылость — заздравная чаша, выпитая в молчании среди веселого пира, за которою следует другая, с шумною радостью. Не таков Жуковский, задумчивый гость на пиру жизни, пропевший в свою очередь круговую песню: веселье его — улыбка грусти, ошибка радости, и все гости забыли свою радость — облако уныния облегло их...

Кс. А. Полевой. «Полтава», поэма Александра Пушкина

 СПб., 1829 г.

В русской публике давно слышны жалобы на безотчетные похвалы сочинениям Пушкина. Но если похвалы сии составляют мнение самой публики и поддерживаются каждым новым произведением любимца ее, то жаловаться, кажется, не на кого. Он нравится, и его хвалят. Так быть должно, и не может быть иначе. «Но,— спрашивают,— почему он нравится? Почему не докажут, что он достоин хвалы, что он пользуется славою заслуженною?» Этот вопрос решить гораздо труднее, хотя и он достоверно решается повторением уже сказанного нами. Пушкин гением своим сходствует с идеалом своих читателей или, по крайней мере, сближается с ним: вот причина всех успехов и славы его, разумеется, заслуженной, если он возбуждает нетерпеливость ожидания, оправдывает оную и заставляет снова ждать новых своих произведений. Как указать на то, что именно нравится публике в сочинениях Пушкина и в какой степени нравится? Недавно, при появлении в свете «Полтавы», мы видели пример несходства в мнениях: одни назвали сию поэму первою по достоинству, другие третьею, третье второю; одни нашли, что описание Полтавской битвы превосходно, другие увидели в нем неверный очерк; одни убедились, что «Полтава» есть шаг к совершенству, другие уверились в противном. Это нисколько не удивительно. Это живой урок, что пора перестать привязываться к словам и отдельным картинам, которые непременно должны производить различное действие на каждого читателя. Рассказ о живописце, выставившем свою картину для поправок, есть урок мудрости. Критика, указующая на места в сочинениях, есть для нас наследственная болезнь схоластизма. Только в то время, когда не знали стихий искусства, можно было по убеждению одного человека называть то и то прекрасным, а то и то дурным. В нашу эпоху существуют другие требования. Ныне можно назвать слишком дерзким того критика, который, признавая какое-либо поэтическое произведение созданием необыкновенного дарования, стал бы указывать на стихи, по его мнению нехорошие. Кто и что ручается нам за его мнение? И не прав ли Пушкин, сказавший одному своему критику, осуждавшему его стих в «Цыганах»

И с камня на траву свалился:

«Я именно так хотел, так должен был выразиться». Какие аргументы могут в сем случае опровергнуть мнение не только самого Пушкина, но и каждого из его читателей?

Мы займемся совершенно другим предметом. Сказав в начале сей статьи, что успех и слава Пушкина оправдываются сею же славою и сим же успехом, мы говорили о славе, раздаваемой современниками. Чего желать им, если они наслаждаются автором? Слезы, пролитые в Париже при представлении Мармонтелевых* трагедий и в Петербурге при представлении трагедий Сумарокова*, были пролиты дельно, не даром, хотя в наше время смеются над трагедиями Мармонтеля и Сумарокова. Сии трагедии нравились современникам, трогали их, умиляли — и довольно!

Но именно здесь скрывается тайная причина общих и частных жалоб на славу Пушкина. Публика не надеется на себя и боится подвергнуться тому же упреку, какой произносит она против современников Сумарокова. У нас, даже в журналах, где занимаются критикою, указывают на приведенные нами примеры непрочности современной славы и силятся применить их к Пушкину. Предмет сей так важен, что мы почитаем долгом объясниться о нем.

Не только современные славы Сумарокова, Делиля*, Хераскова* и подобных им, но вековые славы разрушились в наше время. Не только слава частных лиц, но слава целых литератур пала, и слава других восстала в прочной, бессмертной силе. Давно ли латинскую литературу ставили рядом с греческою — и кто осмелится теперь сделать это? Давно ли французская литература первенствовала у всех народов — и кто теперь не отрицает ее первенства?.. И все это совершилось в девятнадцатый век! Где же причина сего непостижимого для многих явления? Что вдруг просветило благословенный XIX век?

30
{"b":"813648","o":1}