– Мне нужно вернуться к работе, – наконец сказал Эйнар, устав от каблуков и больно врезавшихся в кожу оловянных пряжек.
– Значит, платье ты примерить не хочешь?
Когда Грета произнесла слово «платье», желудок Эйнара обожгло, а следом в груди начал пухнуть плотный комок стыда.
– Нет, не хочу, – ответил он.
– Даже на две минуточки? – не отставала Грета. – Я должна дописать подол. – Она сидела на стуле с веревочным сиденьем подле мужа и гладила его обтянутую чулком икру.
Эти прикосновения действовали на Эйнара гипнотически, заставляя закрыть глаза. Он не слышал ничего, кроме легкого шороха, с которым ногти Греты скребли шелк.
Она вдруг остановилась.
– Да, прости. Зря я спросила.
Только теперь Эйнар заметил, что дверца шкафа из мореного ясеня открыта и за ней висит платье Анны – белое, на манжетах и по подолу украшенное бусинами-капельками. Окно было приоткрыто, и платье слегка покачивалось на плечиках. Что-то было в нем такое – в матовом блеске шелка, в кружевной отделке лифа, в застежках манжет – крючках и петельках, в эту минуту раскрытых, словно крохотные уста, – что вызвало у Эйнара желание до него дотронуться.
– Нравится? – спросила Грета.
Он хотел сказать «нет», но это было бы неправдой. Платье нравилось Эйнару, и он почти ощущал, как к коже приливает кровь.
– Тогда возьми и примерь на минутку. – Грета принесла платье Эйнару и приложила к его груди.
– Грета, – начал он, – а если я…
– Снимай рубашку, – велела она.
Он послушался.
– Что, если я…
– Просто закрой глаза, – сказала она.
Он так и сделал.
Стоять перед женой без рубашки, даже с закрытыми глазами, показалось ему стыдным, будто она застала его за чем-то, чего он обещал не делать, – скажем, не за адюльтером, а скорее, за возвратом к дурному пристрастию, от которого он дал слово отказаться, вроде привычки пить тминную водку в барах Кристиансхавна, есть фрикадельки в постели или перебирать колоду подбитых замшей карт с голыми девицами, купленную когда-то от скуки.
– Брюки тоже снимай, – сказала Грета. Она протянула руку и тактично отвернулась.
Окно в спальне было распахнуто, и от прохладного, отдававшего рыбой воздуха Эйнара немного зазнобило.
Он быстро натянул платье через голову, расправил складки. Подмышки и поясница вспотели. От ощущения жара хотелось зажмуриться и перенестись назад в то время, когда он был мальчиком и та штука, что болталась у него между ног, была маленькой и бесполезной, как белая редиска.
– Прекрасно, – только и сказала Грета, а затем поднесла кисть к холсту. Ее глаза сузились, словно она рассматривала что-то на кончике собственного носа.
Странное зыбкое чувство овладело Эйнаром, когда он стоял на лакированном сундуке в потоке солнечных лучей и вдыхал пропахший селедкой воздух. Платье, за исключением рукавов, было ему велико, и он ощущал себя в каком-то теплом коконе, словно погружался в летнее море. Лисица преследовала мышь, а в голове Эйнара снова раздался отдаленный звук: негромкий возглас испуганной девочки.
Ему становилось все труднее держать глаза открытыми, продолжать следить за стремительными и по-рыбьи плавными движениями Греты, чья рука то подлетала к холсту, то отрывалась от него, а серебряные браслеты и кольца кружились, мелькая, точно стайка сардин. Эйнару уже было тяжело представлять Анну, поющую в Королевском театре, и ее подбородок, тянущийся к дирижерской палочке. Он не мог думать ни о чем, кроме как о шелке, обернутом вокруг его тела подобно бинтовой повязке. Да, то первое ощущение было именно таким: тонкий, воздушный шелк напоминал марлю – пропитанную целебным снадобьем марлю, аккуратно наложенную на заживающую рану. Рассеялось даже недавнее смущение перед женой, которая полностью сосредоточилась на портрете, трудясь над ним с нехарактерным рвением. Эйнар постепенно входил в призрачный мир грез, где платье Анны могло принадлежать кому угодно, даже ему.
И вот когда веки его начали тяжелеть, а свет в студии – меркнуть, когда он вздохнул и расслабил плечи, а Эдвард IV мирно похрапывал в спальне, именно в это мгновение медный голос Анны грянул: «Поглядите на Эйнара!»
Он резко открыл глаза. Грета и Анна показывали на него пальцами, их лица оживленно сияли, губы разошлись в улыбках. Эдвард IV залаял у его ног. А он, Эйнар Вегенер, не мог пошевелиться.
Грета забрала у Анны букет лилейников – подарок, преподнесенный ей за кулисами поклонником, – и всучила Эйнару. Задрав голову, словно маленький трубач, Эдвард IV принялся кругами бегать вокруг сундука, охраняя хозяина. Пока обе женщины веселились, закатившиеся глаза Эйнара вернулись в орбиты и наполнились слезами. Его уязвил и их смех, и аромат белых лилейников, чьи ржаво-коричневые пестики оставляли пятна пыльцы на платье – там, где отчетливо проступала выпуклость в паху, – на чулках и целиком перепачкали его раскрытые влажные ладони.
– Ты шлюха, – с нежностью проревел моряк этажом ниже. – Самая красивая шлюха на свете, черт тебя дери!
Последовавшая за этим тишина ознаменовала поцелуй прощения. А потом Грета и Анна расхохотались еще пуще, и, когда Эйнар уже собрался попросить их выйти из комнаты, чтобы он мог спокойно снять платье, Грета промолвила – негромко, вполголоса, каким-то непривычным тоном:
– Почему бы нам не назвать тебя Лили?
Глава вторая
Грете Вегенер, в девичестве Уод, было двадцать девять лет, и она была художницей родом из Калифорнии. Ее дед, Эпсли Хейвен Уод, разбогател, бесплатно получив участок из фонда свободных земель, а отец, Эпсли-младший, сделался еще богаче, высадив на этой земле апельсиновые деревья. До переезда в Данию в десятилетнем возрасте Грета не выезжала из Пасадены дальше Сан-Франциско, где однажды, играя в серсо перед домом тетушки Лиззи на холме Ноб-Хилл, нечаянно толкнула брата-близнеца под колеса двуколки. Карлайл выжил – на ноге у него с тех пор остался длинный блестящий шрам, – но, как считали некоторые, сильно переменился. По выражению повзрослевшей Греты, в характере Карлайла никогда не было того, что она называла стержнем, присущим выходцам с американского Запада. «Одни Уоды такими рождаются, – заметила эта высокая десятилетняя девочка, заучивая датские фразы на тиковой палубе корабля, перевозившего их в Европу, – а другие нет». Датчане определенно не обладали «западным стержнем», да и не могли обладать, и Грета их за это прощала – по крайней мере, основную часть времени. Более всех остальных она прощала Эйнара Вегенера, своего первого преподавателя живописи и второго мужа. К весне 1925 года они прожили в браке уже более шести лет; в одни утра эти годы казались Грете шестью неделями, в другие – шестью долгими жизнями.
Эйнар и Грета познакомились в Королевской академии изящных искусств первого сентября 1914 года, спустя считанные недели после того, как армия кайзера грубо вторглась на территорию Люксембурга и Бельгии. Грете было семнадцать, Эйнару – немного за двадцать, и он, молодой холостяк, уже преподавал, уже тогда отличался застенчивостью и легко смущался в кругу учеников-подростков. В свои семнадцать Грета была широкоплечей девушкой с великолепной осанкой, свидетельствовавшей о привычке ездить в седле с раннего детства. Она отпустила длинные, почти до крестца, волосы, и в неверном свете редких оставшихся на улицах Копенгагена газовых фонарей это смотрелось чуточку вызывающе. Датчане извиняли ее, ведь она приехала из Калифорнии, которую практически никто из них не видел и где, по их представлениям, люди вроде Греты жили под навесами в тени финиковых пальм, а в огородах из жирной черной земли торчали золотые слитки.
Как-то раз Грета выщипала брови, и они больше не отросли, чему она, впрочем, не огорчилась, а даже сочла за удобство. Каждое утро она рисовала их заново восковыми карандашами, которые приобретала на третьем этаже универмага «Магазин дю Норд», где тайком делали покупки дамы, желающие поправить situations de beauté[2]. Грета имела скверную привычку: во время чтения постоянно теребила нос, отчего на нем уже появилось несколько противных точечных шрамов. Она считала себя самой высокой девушкой во всем Копенгагене, что, скорее всего, не соответствовало истине, учитывая рост Греты Янссен, стройной красавицы и по совместительству любовницы мэра, которая даже в середине дня порхала по модным лавкам, расположенным в холле гостиницы «Англетер», в вечерних платьях, расшитых стразами.