– Эти прочнее, – сказала она, подавая мужу вторую пару.
Аккуратно сложенные конвертиком, чулки показались Эйнару клочком плоти – кусочком кожи Греты, загорелой после летнего отдыха в Ментоне.
– Осторожнее, пожалуйста, – попросила она. – Завтра я собираюсь их надеть.
Пробор в волосах Греты открывал полоску серебристо-белой кожи, и Эйнар задался вопросом, какие мысли скрываются в этой головке. Взгляд исподлобья, губы сжаты – Грета о чем-то напряженно думала. Спросить Эйнар не мог: он чувствовал, будто связан, будто рот ему заткнули старой тряпкой для оттирания краски, – и молча мучился незнанием, к которому примешивалась толика обиды. Негодование уже понемногу проступало на лице Эйнара, бледном и гладком, точь-в-точь как кожица белого персика. «Ну разве не красавчик!» – восхитилась Грета несколько лет назад, когда они впервые остались наедине.
Должно быть, она заметила, что ему не по себе, и потому взяла его лицо в ладони со словами:
– Это совершенно ничего не значит. – И после паузы добавила: – Сколько можно переживать, что подумают другие?
Эйнар обожал, когда Грета произносила такие фразы, – ему нравилось, как она потрясает руками в воздухе и выдает свое личное мнение за истину, в которую верует все человечество. Он считал это самой американской чертой ее характера наряду с любовью к серебряным украшениям.
– Хорошо, что у тебя на ногах не много волос, – сказала Грета, словно впервые это заметила. Она смешивала масляные краски в маленьких керамических плошках фирмы «Кнабструп».
Грета уже закончила писать верхнюю половину тела Анны, которое за годы поедания лососины со сливочным маслом подзаплыло жирком. Эйнар оценил мастерство, с каким Грета изобразила руки Анны, сжимавшие букет лилейников: тщательно прорисованные пальцы, морщинки кожи на костяшках, ногти – ровные, матовые. Лилейники были лунно-белыми, в пятнышках рыжей пыльцы. В работе Грета была непоследовательна, однако Эйнар никогда ее в этом не упрекал. Наоборот, постоянно хвалил, возможно, даже чересчур. При этом он всячески помогал жене и пытался обучать ее техникам, которыми, как он полагал, она не владела, в особенности приемам передачи света и перспективы. Эйнар не сомневался: если Грета найдет свою тему, из нее выйдет прекрасная художница. Тучу над Вдовьим домом отнесло в сторону, и незаконченный портрет Анны озарили лучи солнца.
В качестве подиума для модели Грета использовала сундук из лакированного дерева, купленный у кантонской прачки, которая раз в два дня приходила за бельем и, оповещая о своем появлении, не кричала с улицы, а – дзыннь! – ударяла в маленькие золотые тарелочки, прикрепленные к пальцам.
Стоявшему на сундуке Эйнару стало жарко, по временам кружилась голова. Он посмотрел вниз на свои голени – абсолютно гладкие, за исключением нескольких волосков, напоминавших крохотные ворсинки на бобовом семечке. Горчично-желтые туфли выглядели слишком изящными и неустойчивыми, однако изогнутым ступням Эйнара было удобно – он как будто разминал давно спящую мышцу. Что-то пронеслось у него в голове, и он подумал о лисе, что охотится на мышь-полевку: узкий рыжий нос шарит в зарослях фасоли, вынюхивая добычу.
– Стой спокойно, – велела ему Грета.
Эйнар посмотрел в окно и увидел рифленый купол Королевского оперного театра, где иногда рисовал декорации к оперным спектаклям. Прямо сейчас Анна репетирует там «Кармен»; ее мягкие руки протестующе вскинуты на фоне нарисованной Эйнаром декорации – арены для боя быков в Севилье. Порой, когда Эйнар работал в театре, голос Анны звенел в холле, словно в медном желобе. От этого Эйнара пробирала такая дрожь, что кисть выскальзывала из руки, испачкав задник, и он принимался тереть глаза кулаками. Голос нельзя было назвать красивым – он был неровным и печальным, чуть хрипловатым, мужским и женским одновременно и все же гораздо более ярким, нежели большинство голосов Дании, зачастую слишком высоких, чистых и приятных, чтобы вызывать мурашки. Голос Анны излучал жар юга и согревал Эйнара, как если бы в ее горле находились раскаленные угли. Он спускался со своей стремянки за сценой и, перейдя в кулисы, наблюдал за тем, как на репетиции с дирижером Дайвиком Анна, в белой тунике из овечьей шерсти, открывает рот квадратом. Во время пения она имела привычку подаваться вперед и не раз повторяла, что сила музыки притягивает ее подбородок к оркестровой яме. «Я представляю себе тоненькую серебряную цепочку, соединяющую кончик дирижерской палочки и вот это место. – Анна указывала на бородавку, которая сидела на подбородке, как прилипшая крошка. – Мне кажется, без этой цепочки я бы вовсе не знала, что делать, как быть самой собой».
Когда Грета писала картины, то убирала волосы назад, закалывая их черепаховым гребнем, отчего ее лицо выглядело крупнее, как если бы Эйнар смотрел на него сквозь банку с водой. Грета была, пожалуй, самой высокой женщиной из всех, что он знал; благодаря росту она могла заглядывать поверх коротких, отделанных кружевом штор, которыми жильцы первых этажей занавешивали уличные окна. Рядом с женой Эйнар чувствовал себя коротышкой, маленьким сыном, который смотрит на мать снизу и тянется вверх, чтобы взять ее за руку. Халат с накладными карманами Грете пошила на заказ портниха с седым пучком волос, жившая по соседству. С восторгом обмеряя грудь и руки Греты желтой лентой, она не могла поверить, что такая рослая, пышущая здоровьем женщина – и вдруг не датчанка.
Трудясь над портретом, Грета умела при необходимости сосредоточиться заново, что искренне восхищало Эйнара. Она могла выписывать блик света в левом глазу, потом открыть на звонок и принять доставленное молоко, а после с легкостью приняться за правый глаз, блестевший чуть тусклее. При работе она напевала песни, которые называла костровыми. Кому-то из тех, кто ей позировал, Грета рассказывала о своем детстве в Калифорнии, где в отцовских апельсиновых рощах жили павлины. Одной из моделей – Эйнар нечаянно подслушал разговор, вернувшись домой и стоя под дверью на темной лестничной площадке, – она поведала о том, что супружеская близость случается у них все реже и реже: «Он очень из-за этого переживает, но я его не виню», – сказала Грета, и Эйнар представил, как она заправляет волосы за уши.
– Сползли. – Грета указала кистью на чулки. – Подтяни их.
– А без этого не обойтись?
Сосед-моряк хлопнул дверью, и внизу стало тихо, слышалось лишь хихиканье его жены.
– Эйнар, ты когда-нибудь расслабишься? – упрекнула Грета.
Улыбка на ее лице померкла и растаяла. Эдвард IV потрусил в спальню и завозился среди покрывал, устраиваясь в постели; следом раздался вздох сытого младенца. Эдвард IV был старым псом, привезенным с фермы на Ютландии. Родился он на торфяных болотах; его мать и все братья-сестры из того помета утопли в трясине.
Квартира Вегенеров располагалась в мансардном этаже дома, который городские власти еще в прошлом веке предоставили вдовам рыбаков. Окна квартиры выходили на север, юг и запад, и, в отличие от большинства копенгагенских таунхаусов, пространства и света для четы художников в ней было достаточно.
Они чуть не переехали в один из бюргерских домов в районе Кристиансхавн на другой стороне Индерхавна – Внутренней гавани, где художники, проститутки, игроки и пьяницы соседствовали с фирмами, торгующими цементной смесью, и поставщиками зарубежных товаров. Грета говорила, что непривередлива и готова жить где угодно, однако Эйнар, который до шестнадцати лет спал под соломенной крышей, воспротивился этому и нашел квартиру во Вдовьем доме.
Фасад здания был красным, и располагалось оно в квартале от канала Нюхавн. Мансардные окна выступали над крутой черепичной крышей, почерневшей от мха; слуховые окна располагались почти под самым коньком. Остальные дома на улице были белеными, с восьмипанельными дверями цвета бурых водорослей. Напротив жил доктор Мёллер, которого по ночам вызывали к роженицам, однако благодаря тому, что улица упиралась во Внутреннюю гавань и стрекот автомобильных моторов раздавался редко, обычно на ней царила тишина, в которой можно было услышать даже отдаленный вскрик робкой девчушки.