Тут-то, наконец, мне и поручили расписывать алтарь.
В то лето, прежде чем приступить к росписи, я сидела у себя в келье и работала над предварительными набросками, а Плаутилла плела цветочные гирлянды во фруктовом саду, в окружении смешливых молоденьких послушниц, которые видели в ней свою любимую игрушку. Мне предстояло изобразить жития Иоанна Крестителя и Девы Марии. Имея в распоряжении лишь воспоминания, лишенная руководства мастера-наставника, я взяла за образец иллюстрации Боттичелли и старательно изучала манеру его молниеносного пера – как оно едва ли дюжиной штрихов одушевило каждую из тысяч несхожих человеческих фигур, населявших рай и ад, подробно повествуя об отчаянии и радости.
На создание фресок ушел немалый кусок моей жизни. Плаутилле было почти семь лет, когда я приступила к росписям. Поначалу я мало чему могла ее научить, потому что сама знала слишком мало: полжизни, проведенные за книгами, да складки юбок святой Екатерины не сделали из меня художника. Но Эрила, используя свои связи, отыскала в Вероне молодого человека, недавно закончившего обучение у мастера; по ее мнению, он был достаточно предан своему делу и благоразумен, чтобы проводить время в обществе столь мирских монахинь. И вот он взялся нас учить, а мы – учиться. А когда он уехал двадцать месяцев спустя, леса уже были возведены, и я стала сама покрывать стены штукатуркой, а Плаутилла – толочь и смешивать для меня краски. Пройдет еще совсем немного времени – и она начнет помогать мне с росписями. По мере того как часовня заселялась святыми и грешниками, рассказы епископа об иноземных гениях все больше разжигали мое любопытство. Он приезжал из Рима и хотя ничего не мог поведать о моем художнике, зато вовсю превозносил величие этого города, превзошедшего в любви к искусству саму Флоренцию. Он рассказывал, что во многом слава Рима держится на даровании строптивого молодого флорентийца – художника, обладающего столь великим даром Божьим, что даже Папа бессилен приказывать ему. Последним произведением, которое заказал ему родной город, стала гигантская статуя Давида, высеченная из цельной глыбы мрамора, – образ столь величественный и исполненный такой мужественной человечности, что беднягам флорентийцам, покоренным его красотой, пришлось разбирать арки и разрушать дома, чтобы перевезти статую из мастерской на главную площадь города. Теперь, говорил епископ, она стоит перед входом во Дворец Синьории, и готовность Давида сокрушить Голиафа служит постоянным предостережением всем, кто осмелился бы впредь покуситься на Флорентийскую республику. Величавые пропорции этого каменного тела очаровывали каждого, кто его видел, однако иные люди, продолжал епископ, с не меньшей теплотой отзывались о другой, гораздо более ранней работе этого мастера, которую он выполнил еще подростком. Это было распятие в человеческий рост из белого кедра, хранившееся в церкви Санто Спирито: тело Иисуса казалось таким юным и совершенным, что у всех, кто его видел, на глазах проступали слезы.
Так, спустя много лет, я наконец услышала имя Микеланджело Буонарроти и подивилась тому, что судьба занесла и моего художника, и того, кто стал проклятием его жизни, в один город. Но хотя такие рассказы и подстегивали во мне интерес, я не позволяла им растравлять мне душу. Пускай поэты утверждают иное, но страсть угасает, если ее ничем не подпитывать. А может быть, это лишь новое доказательство Божьей милости ко мне: с тех пор, как родилась Плаутилла, Он избавил меня от тоски по тому, чем я не могла обладать. И подобно тому, как блекнут на солнце краски, постепенно поблекли мои воспоминания о художнике.
Им на смену пришло известное удовольствие, которое доставляли мне обряды и монастырские правила. Дни мои протекали просто: после пробуждения на рассвете и молитвы я проводила первые утренние часы, покрывая штукатуркой участок стены, который предстояло расписать в течение дня. Затем – утренняя трапеза: летом мы ели холодное мясо с овощами, зимой – копченые окорока, пироги с пряностями и бульон. Поев, я наносила краски на стену, прежде чем штукатурка успевала высохнуть, а солнце – опуститься за окно: тогда моей кисти уже недостало бы света. Если когда-то я мечтала посмотреть на мир, расстилавшийся за пределами дома, то теперь все мое внимание было сосредоточенно на малом квадрате стены, влажном от штукатурки, который мне предстояло заполнять цветом и линией, весь смысл которых станет понятным лишь тогда, когда будет закончена вся фреска.
Так, спустя годы, Алессандра Чекки наконец научилась добродетели терпения, и когда каждый вечер, с наступлением сумерек, она откладывала кисти и проходила под сводами галерей, возвращаясь к себе в келью, пожалуй, всякий сказал бы, что она счастлива и спокойна.
И это ощущение сохранялось много лет – вплоть до весны 1512 года.
48
Роспись часовни была уже наполовину завершена, когда однажды, ближе к вечеру, мне сообщили, что ко мне пришел гость. Учитывая вольность нашего устава, гости посещали монахинь нередко – хотя обо мне нельзя было этого сказать. Мать навещала меня раз в два года, она гостила здесь по нескольку недель, любуясь подросшей внучкой. Но с недавних пор зрение у нее стало ухудшаться, к тому же в последнее время она неотлучно находилась с отцом, который сделался немощным и совсем нелюдимым. В последний раз письмо от нее гонец привозил несколько месяцев назад. Луку наконец женили на девушке, крепкой как вол, которая принялась печь ему сыновей одного за другим, словно вознамерилась снарядить целый полк; Маурицио же, после смерти моей сестры взявший себе другую жену – с приданым побогаче, зато воспитанием похуже, – снова овдовел. От Томмазо и Кристофоро никаких известий не приходило. Они словно в воздухе растворились. Иногда я представляла себе, как они живут на окраине какого-нибудь городка, на изысканной вилле, словно двое бойцов, уцелевших в жестокой войне, окружая нежной заботой тело и душу друг друга – до тех пор, пока одного из них не настигнет смерть. И все эти годы я не слышала никаких вестей, которые развеяли бы эти мои фантазии.
Итак, ко мне пришел гость.
Я попросила провести его в библиотеку, где помещалось наше небольшое, но достойное собрание книг и рукописей как светского, так и духовного содержания, и сообщить ему, что я приду чуть позже, когда отмою от краски руки и кисти. Я и позабыла, что там, за письменным столом в библиотеке, уже сидит Плаутилла, трудясь над иллюстрациями для недавно переписанной псалтыри, так что когда я тихонько отворила дверь, то увидела их прежде, чем они – меня. Они сидели рядышком за столом, омываемые медовым светом позднего, уже предзакатного солнца.
– Теперь видишь? Так линия выходит тоньше, – говорил он, отдавая ей перо.
Она мгновенье глядела на бумагу.
– А кто вы?
– Я старый друг твоей матушки. Ты часто иллюстрируешь Священное Писание?
Плаутилла повела плечами. Хотя с тем молодым художником, что обучал нас, ей удавалось беседовать вполне непринужденно, она по-прежнему робела мужчин. Совсем как я в ее возрасте.
– Я спрашиваю об этом, потому что у тебя живое перо. Я даже думаю, что такое ловкое владение им порой должно отвлекать тебя от самих слов.
Я услышала, как моя дочь цокает языком: эту ужимку, означавшую сдерживаемую досаду, она переняла у Эрилы.
– Ax, да как же вы можете так думать! Ведь чем лучше получается изображение, тем ближе оно подводит молящегося к Христу. Напишите имя Господа нашего, потом изобразите рядом Его самого и скажите: что рождает больше чувства – слово или образ?
– Не знаю. Разумно ли задаваться таким вопросом?
– О, еще как разумно! Человек, который сказал это, – очень мудрый художник. Вы, наверное, его не знаете – он прославился совсем недавно. Его зовут Леонардо да Винчи.
Художник рассмеялся:
– Леонардо? Никогда про него не слышал. А откуда ты знаешь, что говорит этот Леонардо?
Плаутилла поглядела на него серьезным взглядом:
– Мы здесь не настолько отрезаны от мира, как может показаться. А среди новостей всегда есть действительно важные. А откуда вы?