Те из нас, кто уже проходил через нечто подобное раньше, приняли все это спокойно. Мы понимали, что бороться бесполезно. Сопротивление немногих было сломлено – их перевели в другие монастыри. Все оказалось не так страшно. Мы расстались с нашей сочинительницей, с большинством наших швей и цирюльниц, но ученая монахиня осталась, хотя ее библиотека и поредела. Привезли нам и новую настоятельницу – чистую, непреклонную. Бог, живший в ее душе, оказался куда взыскательнее нашего Бога. Когда работа над часовней была окончена, у меня обнаружился сильный голос, красиво звучавший на вечерне, а свои странности я спрятала за молитвенником. Такая уступчивость всех устраивала, к тому же я была чересчур стара и ни для кого не представляла угрозы. Разумеется, я лишилась всех материалов, необходимых для занятий живписью. Зато мне оставили перья, и я взялась писать историю моей жизни, и некоторое время это спасало меня от одиночества и скуки, воцарившейся с установлением нового порядка.
Моей величайшей утратой стала Эрила. Разумеется, в этом строгом новом мире не было места для ее бойкого своевольства. Чтобы остаться в монастыре, ей пришлось бы вновь взять на себя те обязанности прислуги, которые всегда были ей не по нраву, к тому же она уже постепенно вросла в мирскую жизнь. С моей помощью и благодаря собственным сбережениям она обосновалась в аптекарской лавке в ближайшем городке. Это тихое место еще никогда не знавало такой неукротимой женщины, и конечно же сразу нашлись такие, кто счел ее колдуньей, практикующей, как это ни забавно, более белую, нежели черную магию. Но вскоре жители городка уже привыкли во всем полагаться на ее советы и снадобья – точно так же, как прежде наши монахини. Так Эрила добилась какого-никакого положения в обществе. Мы с ней вместе смеемся над этим, когда ей бывает позволено навещать меня; порой жизнь готовит самые причудливые концовки человеческим судьбам.
Я закончила эту рукопись два месяца назад и тогда же решила, как мне быть дальше. Дело даже не в том, что я страдаю – теперь воспоминания о прошлом ослабли так же, как мои глаза, – а скорее в том, что годы раскатываются передо мной, как тонкое тесто, и мне невыносима мысль об этой суровой бесконечности, о долгом и медлительном соскальзывании в дряхлость. Приняв решение, я конечно же обратилась к Эриле за помощью. В последний раз. Опухоль была ее выдумкой. Она несколько раз видела их вблизи – страшные образования, жестоко и таинственно выраставшие прямо из-под кожи. У женщин они особенно часто появляются на груди. Они растут и внутри, и на поверхности, глубоко въедаясь в жизненно важные органы до тех пор, пока человек не начинает захлебываться в муках собственного разложения. Такие опухоли не поддаются лечению, и даже так называемые врачи страшатся их. Говорят, что те, кого поразила эта болезнь, скрываются от людей, как раненые звери, которые воют от боли в темноту, ожидая смерти.
Со свиным пузырем тоже было неплохо придумано: мне пришлось лишь наведаться на кухню, пока все были на молитве. Эрила помогла мне наполнить его и прикрепить к груди, а также снабдила меня порошками и мазями, с помощью которых можно изредка вызывать рвоту или жар – чтобы сделать мою болезнь явной для других. И именно она, когда потребуется, принесет мне яд – вытяжку корней одного из лекарственных растений, которые она выращивает у себя в огороде. Он причинит мне боль, говорит Эрила, и за быстроту его действия она не может поручиться, зато в исходе можно не сомневаться. Остается лишь один вопрос: что сделают с моим телом после смерти. В нашем монастыре опять сменилась настоятельница – теперь это последняя свидетельница его прежних дней, та самая ученая монахиня, которая за истекшие годы сумела понять, что ее подлинное призвание – иночество. Разумеется, я не могу рассказать ей обо всем, но я попросила ее о единственном одолжении: не прикасаться к моему телу и не снимать с него одежды. Я не собираюсь подвергнуть сомнению заведенные ею правила. Я слишком люблю и уважаю ее. А поскольку она это знает и отчасти помнит о моих былых проступках, то она не стала задавать больше никаких вопросов, а просто согласилась.
Вас, наверное, удивляет выбранная мною смерть? А как же грех самоубийства и полная невозможность Божьего прощения?
Я тоже много думала об этом.
Прежде чем расстаться с иллюстрированным манускриптом, я долго рассматривала эти густо заселенные круги ада. Да, самоубийство – тяжкий грех. Пожалуй, самый тяжкий. Но в том, как описывает его Данте, я усматриваю чуть ли не утешение. За каждый грех – подобающая кара: так, те, кто пожелал покинуть этот мир раньше времени, в аду оказываются навеки сплетенными с ним. Души самоубийц уходят корнями глубоко в землю, они вотканы в тела деревьев, их окаянные ветви и стволы служат живой пищей всевозможным гарпиям и хищным птицам. В середине той песни Данте рассказывает о том, как свора псов, что гонится за грешниками, врывается в чащу и на бегу растерзывает в щепки небольшое деревце, и его душа жалобно кричит им вослед, умоляя собрать и вернуть ему листья.
Травля собаками! Я всегда так ненавидела легенду об Онести – не оттого ли, что мне было суждено разделить участь ее героини? Но меня ждет не одна только боль. Я хорошо усвоила географию Дантова ада. Лес самоубийц расположен недалеко от огненной пустыни, где казнятся содомиты. Иногда они пробегают мимо, стряхивая пламя, которое вечно терзает их обожженные тела, и, как рассказывает Данте, порой останавливаются и беседуют с другими проклятыми душами об искусстве, о книгах и о тех грехах, за которые все мы осуждены. Мне по душе такое будущее.
Я уже простилась с миром. Однажды среди дня я сняла с головы плат и, подставив лицо солнцу, улеглась в саду на земле, возле смоковницы, которую мы посадили вскоре после прибытия в монастырь; по ее росту мы мерили и рост Плаутиллы. Я даже не удосужилась пошевелиться, когда меня застала там молодая монахиня – и она убежала прочь, вереща что-то о моем «проступке». Что они обо мне знают? Жизнь прошла уже так давно, а старые монахини так неприметны. Они шаркают ногами, улыбаются водянистыми глазами и бормочут что-то над кашей и над молитвенниками: всему этому я научилась превосходно подражать. Они и понятия не имеют, кто я такая. Большинство из них, распевая в часовне, даже не подозревают, что именно мои пальцы покрыли ее стены сверкающими росписями.
И вот я сижу в своей келье и жду Эрилу, которая придет ко мне сегодня вечером, чтобы принести снадобье и навсегда проститься. Эту рукопись я вверю ей. Она давно уже не рабыня и вольна распоряжаться остатком своей жизни так, как ей заблагорассудится. Единственное, о чем я ее попросила, – это доставить рукопись по последнему адресу, с которого приходили письма от моего возлюбленного и нашей дочери, – в той части города, что называется Чипсайд. Обе мы помним, что мой отец никогда не выпустил бы из рук ни одного сколько-нибудь ценного документа или договора, не имея копии или уведомления от своего агента о получении, но даже и в последнем случае он, наверное, застраховался бы от случайной пропажи. С недавних пор Эрила заговорила о желании путешествовать с такой страстью, которая знакома, пожалуй, только тем, кому суждено умереть на чужбине. Если кто и сумеет разыскать мою дочь, то только она. А я больше ничего не могу сделать.
Ночь опускается жарким и влажным покрывалом. Когда Эрила уйдет, я быстро проглочу яд. В согласии с пожеланием матери, я приготовила свою исповедь, а за священником уже послали. Остается надеяться, что духом он окажется стоек и на язык сдержан.
Эпилог
Я еще кое о чем позабыла. О моей часовне. На нее ушло так много времени – в каком-то смысле она стала трудом всей моей жизни, – а я между тем сказала о ней так мало. Жития Девы Марии и Иоанна Крестителя. Те же сюжеты, что Доменико Гирландайо изобразил в алтаре Капеллы Маджоре в церкви Санта Мария Новелла, который мы с матушкой увидели, когда мне было всего десять лет. Тогда я впервые и поняла, что значит прикоснуться к истории, и если эти росписи стали ярчайшим флорентийским воспоминанием для моего художника, то то же самое я могу сказать и о себе. Потому что пускай есть лучшие живописцы и более великие достижения, но фрески Гирландайо повествуют не только о жизни святых, а еще и о славе и человечности нашего великого города, и именно это, по-моему, делает их необычайно правдивыми.