– Он из Рима, – сказала я, выступая из сумрака навстречу их медовому свету. – А до того побывал во Флоренции и в монастыре на самом берегу моря, где зимы такие холодные, что ресницы покрываются инеем, а на носу повисают сосульки.
Он обернулся, и мы поглядели друг на друга. Я бы узнала его сразу – и в этом модном наряде, и без него. Он был теперь куда крепче телом – от юной худобы не осталось и следа. И красив – теперь это было очевидно; впрочем, наверное, еще и потому, что он сам это сознавал. Уверенность в себе – опасная вещь: если ее недостает – ты пропал, если ее чересчур много – из нее проистекают другие грехи.
А я? Что увидел он в монахине, которая предстала перед ним в рясе, запачканной краской, с лицом, потным от сосредоточенной работы? Фигура моя не переменилась. Я была по-прежнему нескладной, по-прежнему смахивала на жирафа, хотя рядом с ним, таким высоким, я всегда забывала о собственном росте. В остальном… что ж, хотя в ту пору в нашем монастыре и имелись запретные ныне зеркала, я давно перестала в них глядеться. Было даже приятно отказаться от всех этих искушающих прихорашиваний и охорашиваний. За годы, проведенные в монастыре, наши кокетки иногда склоняли меня к своего рода обмену мастерством, и я украсила полдюжины келий благочестивыми росписями – в обмен на одежду лучшего покроя или притирания для кожи. Но в мои намерения никогда не входило никого прельщать. Мои пальцы привыкли к мужскому труду – и работая с кистью, и – порой – наведываясь в мои собственные кущи (как поэтически выражалась Эрила). В результате я незаметно для самой себя превратилась из девушки в зрелую женщину.
– Матушка!
– Плаутилла!
Она глядела теперь во все глаза на нас обоих. Теперь в комнате сияли две пары кошачьих глаз. У меня даже голова закружилась. Я легонько коснулась головы дочери:
– Почему бы тебе не прерваться, дитя мое? Сейчас такое чудесное освещение – ступай в сад, попробуй запечатлеть дела Божьи в природе.
– Но я уже устала рисовать!
– Тогда полежи на солнышке, пускай его лучи позолотят тебе волосы.
– Правда? Можно?
Боясь, как бы я не передумала, она быстро собралась и вышла из библиотеки. Провожая ее взглядом, я вновь увидела перед собой ее тетку, торопливо расплетавшую такие же пышные каштановые косы, чтобы скорей выбежать из комнаты и оставить меня наедине с матерью, – и как потом мы в воцарившейся тишине повели тяжелый разговор о брачных делах. Сколько времени уже миновало – а то мгновенье запечатлелось в моей памяти так ярко, словно все это было вчера.
Мы стояли молча, и между нами сразу словно пролегло полжизни.
– Какая у нее уверенная линия, – сказал он наконец. – Ты неплохо ее обучила.
– Дело не в выучке. Она уже родилась с твердой рукой и верным глазом.
– Как у матери?
– Скорее как у отца, хоть я и сомневаюсь, что его первые наставники сейчас узнали бы его в столь суетном наряде.
Он откинул край плаща, показав мне ярко-красную подкладку:
– Тебе не нравится? Я пожала плечами;
– На отцовских складах я видела ткани и получше. Но это было очень давно, в ту пору, когда художника гораздо больше заботил цвет его красок, нежели собственной одежды.
Он слегка улыбнулся, как будто мой язвительный язык порадовал его. Плащ снова запахнулся.
– Как же ты нашел нас?
– Это оказалось нелегко, Я много раз писал твоему отцу, но он так и не ответил. Три года назад я поехал во Флоренцию и зашел в твой дом, но там никого не оказалось, а слуги были мне незнакомы и не стали мне ничего рассказывать. А потом, этой зимой, я провел вечер в обществе некоего епископа, который хвастался, что в одном из его монастырей есть монахиня, которая сама расписывает часовню, а помогает ей в этом родная дочь.
– Понятно. Что ж, я рада, что римская жизнь позволяет тебе участвовать в пирушках с такими собутыльниками, хотя я надеялась, что художник, которого я некогда знавала, добьется большего, чем знакомство с людьми вроде епископа Сальветти. Впрочем, если вино лилось достаточно щедро, ты, наверное, даже не запомнил его имени.
– Почему же, запомнил. Но еще лучше мне запомнился тот трепет, с которым я слушал его рассказ, – ответил он ровным тоном, угадав за моими колкостями лишь поспешную защиту от нахлынувшего чувства. – Я так долго искал вас обеих, Алессандра.
Я ощутила, что вся горю. Эрила права: женщинам не следует забывать о мужчинах. Иначе они оказываются уязвимы, когда те возвращаются.
Я покачала головой:
– Все это было целую жизнь назад. Могу поспорить, мы с тех пор сильно изменились.
– Я не вижу в тебе особых перемен, – сказал он нежно. – Твои пальцы так же перепачканы, как и всегда.
Я поспешно поджала пальцы – по детской привычке.
– А вот твой язык стал куда медоточивее. – Голос мой все еще звучал строго. – Куда, скажи на милость, подевалась твоя прежняя робость?
– Моя робость? – И он на секунду умолк. – Часть моей робости покинула меня во время того сошествия во ад, что я совершил за несколько недель в часовне. Еще часть оставила меня в тюрьме Барджелло. А остатки я держу под замком. Рим – город не для робких и не для не уверенных в себе. Хотя уж тебе-то не стоит судить меня по одежке. Когда я был совсем юн, мне повстречалась девушка, у которой были и богатые наряды, и острый язычок. И все же душа у нее оказалась куда шире и добрее, чем у многих, кто рядится в одежды святых.
И страстность, с которой он это говорил, затронула струны моей души. Я почувствовала, как внутри меня шевельнулось что-то знакомое, но такое давнее, что я уже сама не понимала, радость это или страх.
Дверь отворилась, в нее просунулось румяное лицо молодой монашенки. Она совсем недавно прибыла к нам из Венеции, где родителям никак не удавалось удержать ее дома по ночам, и еще не успела у нас пообвыкнуться. Увидев нас вместе, она хихикнула. Когда девчонка убежала, все еще усмехаясь, художник спросил:
– А есть в твоем монастыре такое место, где нам никто не будет мешать?
Когда дверь за нами закрылась, моя келья, которая прежде была достаточно просторной, чтобы вмещать всю мою жизнь, вдруг показалась мне совсем тесной. Над моей постелью висел полноразмерный эскиз Рождества Богородицы: облик очаровательно-пухлого малютки был заимствован с сотен набросков нашей дочери. Я наблюдала, как его лицо расплывается в улыбке.
– Она и в твоей часовне есть? Я пожала плечами:
– Это всего лишь набросок.
– И все же они такие живые. Как женщина с ребенком в Рождестве Богородицы Гирландайо. Я снова зашел в ту капеллу, когда в последний раз был во Флоренции. Пожалуй, это лучшая живописная работа, какую я только видел.
– Правда? – сказала я. – А вот наш епископ другого мнения. Он все время превозносит новый римский стиль.
Он покачал головой:
– Я не уверен, что тебе сейчас понравилось бы искусство Рима. Оно сделалось в последнее время слишком… плотским.
– Человек не менее важен, чем Бог, – сказала я, вспомнив недавние ночные беседы с нашей ученой монахиней.
– В руках некоторых художников – да.
– А в твоих?
Он отошел от меня к окну. По крытой галерее стайка молодых монахинь шла гуськом к вечерне, и их смех мешался со звоном колоколов.
– Порой трудно бывает плыть против течения. – Он повернулся и посмотрел на меня. – Пожалуй, нелишне сообщить, что я явился к тебе, надев свои лучшие одежды.
Мы стояли и глядели друг на друга. Нам столько нужно было сказать друг другу. Но мне вдруг стало трудно дышать. Словно в келье кто-то разжег костер и в нем выгорел весь воздух.
– А я думаю, нелишне тебе сообщить… – тут я помедлила, – нелишне тебе сообщить, что теперь я посвятила себя Богу, – договорила я твердо. – И что Он простил мне прежние грехи.
Он взглянул мне прямо в глаза, и взгляд его кошачьих глаз был на этот раз серьезен.
– Понимаю. Я тоже достиг мира с Богом, Алессандра. Но не было ни единого дня в этой мирной жизни, чтобы я не думал о тебе.