Уже не с ней… Теперь она одна, совсем одна – в тюрьме, во тьме, в ужасе…
457-го привезли обратно, когда измученная своими терзающими думами заключенная уже стала проваливаться в сон. Она встрепенулась от лязганья замка за стеной, тут же прижалась глазом к тайной лазейке в мир чужих кошмаров. Заметила, как подъехала каталка, и подле стены тяжело плюхнулось обмякшее тело, словно кто-то швырнул на пол мешок картошки. Потом тюремщик ушел, укатив с собой пустое кресло. Дверь соседней камеры захлопнулась.
– 457! – позвала она.
Ответа не было.
– 457! Ты живой?
– …
– Ответь мне!
Тишина. Слышно разве что его учащенное дыхание и слабый шорох ворочающегося тела.
– 457! Что случилось? Почему ты не отвечаешь? – настаивала заключенная. Протиснула ладонь, потолкала его. Он не реагировал.
– Ну! Скажи, что с тобой сделали! – толкнула сильнее. Он чуть сдвинулся в сторону, так чтобы она не могла дотянуться.
– Да что тебе! Язык отрезали! – в отчаянии вскрикнула она, убирая руку.
Это упрямое безмолвие пугало ее гораздо больше, чем тишина одиночества. Чтобы хоть как-то успокоить себя и разбавить густоту молчания, заключенная села, поджала колени к груди, сложила вместе ладони и стала нашептывать молитву. Она уже не уповала на спасителя, и не смела просить спасения. Кто она была такая, чтобы просить? Развратная блудница – продажная девка… Всю свою жизнь она бездумно придавалась греху, и не гнушалась пороков, находя в них пикантную нотку, придававшую вкус порой пресному существованию. Верила ли она когда-нибудь в Бога, или в Пресвятую Деву, или в Христа? …Она не ходила в церковь, не носила на груди распятье, и не молилась уже лет десять. Но сейчас…
– Если ты любишь Деву Марию и веришь в Бога и Христа, пощади их. Не заставляй их обращать взор на это место, – проговорил слабый голос из-за стены.
– 457? Господи! Я уже думала, ты не заговоришь! – встрепенулась заключенная, разом позабыв про молитву.
– Бог сюда не заглядывает, он не знает о существовании этого места, – продолжал 457, – и ему нет дела, до тех, кто находится здесь.
– Не говори так. На свете нет ничего и никого, что может ускользнуть от его взора.
– На свете? Ты видишь здесь свет? Мы с тобой уже в аду… А это не его работа, доставать грешников из ада.
– В ад попадают после смерти, а мы еще живы. Значит, у нас еще есть шанс покаяться и спасти душу.
Он притих. Задумался.
– Они считают, я могу не дожить до утра, – наконец, пробормотал 457.
– Они тебе это сказали?
– Я слышал, как они разговаривали между собой. Говорили, что я итак продержался дольше остальных – почти два года, говорили, что нужно списать меня, как исключение, и продолжить исследования, говорили, что-то о новой партии инфицированных…Они сначала не собирались возвращать меня в камеру… хотели понаблюдать, как я умираю прямо там… А потом передумали. Один из них сказал: «Увези этого. С ним все итак ясно. Анализы взяли, завтра сделаем посмертное заключение».
– 457, это все ерунда. Не отчаивайся! Они тоже могут ошибаться! – залепетала заключенная.
– Надеюсь, что они не ошиблись, – угрюмо прошептал он, – я хочу умереть. Я рассчитываю на смерть как на избавление от всего этого. Жаль только, что они не приведут сюда священника, чтобы я мог исповедаться, перед тем как расстаться с жизнью…Как ты выразилась – спасти душу?
– Если ты веришь и каешься, то священник не нужен – Бог тебя итак простит…
– Я не знаю, верю я или нет… Скорее всего, не верю. Просто, нет больше сил носить это в себе… Что, если я не избавлюсь от этого, когда умру? Что если после смерти ад для меня не закончится, и я так и останусь один на один со своей совестью? Теперь уже навеки?
– Что ты сделал такого страшного, что боишься своей совести больше, чем смерти? – удивляется она.
– Я предал… предал своих товарищей, подставил своего лучшего друга… Это мучает меня сильнее болезни и страшит сильнее смерти…
Вот они и подобрались к этой теме… Только сейчас она вспоминает…нет, до нее доходит то, что сказала ей Анна перед тем, как передать в руки тюремщиков – «Помни, малышка, если кто-то из них захочет что-то тебе рассказать – слушай и запоминай, а не захочет – так разговори. Истории заключенных бывают очень интересны и полезны. Истории о вероломных предательствах и обманах, эти истории имеют большую цену». Какая польза можт быть от этой истории, она не знает… А какова цена этой истории? И, в конце концов, какой смысл выслушивать и запоминать, если она все равно отсюда не выйдет? Нет – есть смысл и есть польза: для нее самой, страшащейся тишины и для этого мальчика в соседней камере, которому просто необходимо…необходимо говорить…
– Тогда, говори… Говори обо всем, что тебя гнетет…Говори, пока не почувствуешь, что твоя душа свободна. Я, конечно, не священник, чтобы просить за тебя перед Богом, но…
Она придвинулась к стене вплотную, просунула руку…
– Так даже лучше…– прошептал 457, – Я хочу исповедаться путане… Так даже лучше…
Его ледяная ладонь прижалась к ее, и их пальцы переплелись…
III
…В своих воспоминаниях, я не раз пыталась определить – дать названия своим ощущениям в те, первые дни после возвращения. Что ж, то, что я сначала считала игривым любопытством в постижении своей экзотичной родины, и отчаянным желанием вернуть свои давно пережитые детские чувства к отцу, в последствие было мной проанализировано и переосмыслено. Сейчас я, к своему ужасу и стыду, осознаю, что и то, и другое были всего на всего брезгливым призрением – высокомерием, помноженным на скуку и жажду перемен. И перемены не заставили себя долго ждать…
Я добралась до ворот фабрики мистера Грауза, но внутрь войти так и не успела. Странный шум, доносящийся с тыльной стороны здания, отвлек мое внимание, заинтриговал, заставил развернуться… На фоне общего гула промышленной зоны этот звук был явно рожден скоплением людей. Я различала стройную выразительность, повышенный тон, и, вместе с тем, спокойную интонацию главенствующего голоса, которому, то и дело, словно подпевали другие, менее спокойные, изредка слабые озлобленные и полные сомнений, но чаще дружные восторженные и одобрительные возгласы. И все это сливалось в причудливую мелодику, ритмику, напоминавшую уличную постановку классической пьесы, вроде Шекспировской трагедии… Не противясь своему любопытству, я подошла поближе.
Прямо возле ограды на возвышенности стоял высокий худощавый человек, выделявшийся среди остальной массы народа не только своим центральным положением и зычным тембром голоса, но и несвойственной местным жителям белизной. Этот контраст черно-серой толпе – его бледное лицо, длинные ослепительно белые волосы, искрящиеся платиновыми нитями, светлая рубашка – производили почти гипнотическое впечатление… Впечатление, будто этот человек стоял в свете рампы… или сам излучал свечение… Он говорил – говорил на испанском языке, свободно и легко, насколько я могла судить, даже без акцента, периодически перемежая его словами из местного диалекта – на манер речи коренных индейцев. Столпившиеся вокруг него люди, по большей части, молча слушали его, лишь немногие осмеливались робко выкрикнуть свое сугубо личное несогласие, а потом вдруг все разом единым хором поддерживали выступавшего – вторили ему, ликовали. Все это, как мне сначала показалось, до того было пропитано театральностью, что я невольно стала задумываться о сценарии и режиссёре. А, кроме того, кого-то мне напоминал этот белый человек, хотя я никак не могла понять, кого именно… Может он и был известным актером?
Прислушавшись, я попыталась вникнуть в суть его слов…
Я бы предпочла, чтобы он говорил на английском, как и положено иностранцу – не знаю, можно ли испытывать ревность к языку, но, во всяком случае, мне было обидно и неприятно, что мой родной язык давался этому белому легче, чем мне. Намного легче…