О том, каковы эти возможности и каковы формы их реализации в чистой кинематографической драме, мне придется говорить уже в следующей статье46.
Печатается по: Кинотворчество (Париж). 1923. № 1.
Андрей Левинсон ЭСТЕТИКА МЕДЛЕННОСТИ
Искусство наших дней зачаровано скоростью. Слово и кисть равно околдованы волшебством быстроты. Художник отрешается от естественного ритма человеческого тела, чтобы сопрячься с головокружительным бегом машины. Д’Аннунцио первый восхваляет «Velivolo»47, летательный аппарат, и творит героический миф крыла и пропеллера48; но Поль Адан уже прославил чудовищное порывание огромных компаундов49, а Уэллс уже вообразил машину времени, победу резвости над вечностью. Мощный пульс двигателя, жужжание винта более не дают нам внимать биению сердца и правильной просодии50 дыхания. Футуризм борется за освобождение картины от ее статических пут. Совмещая в одном изображении множество последовательных этапов движения, он внушает нам посредством этой единовременности ощущение быстроты вращения, бега, лёта. Современный поэт пытается с помощью эллиптического синтаксиса и его нарочитых ощущений создать «телеграфный стиль», код нового лиризма; он сокращает изложение, чтобы ускорить его. И, чтобы пустить в ход это новшество, литературному явлению совершенно последовательно будут приписаны свойства электрического аппарата. Я недавно описывал здесь одно из порождений духа, мнящего себя новым: «прозороман ускоренного типа», сочиненный Сергеем Бобровым. Как бы ни было ничтожно это произведение, оно все же показательно для некоего образа мысли и творчества: эстетики поспешности51.
В свою очередь и кинематограф приносит неисчислимым своим «прихожанам» самые волнующие переживания драматизированной скорости. Вспомним еще раз об этих дух захватывающих состязаниях между роком, преследующим героя экрана, и провидением, обороняющим его, – о неистовой кавалькаде «Двух сироток», о скачке, которую в «Там, на востоке» выигрывает человек у разъяренной стихии. И тут и там развязка зависит от относительной скорости двух параллельных движений; скорость становится патетическим рычагом экранного зрелища. Но тот же кинематограф обращает нас вместе с тем к иным ощущениям, затемненным или полузабытым, готовит нам совершенно иные открытия. Так, он являет нам нечаянное очарование медленности.
* * *
Я недавно присутствовал на представлении в мюзик-холле, где двое танцоров «Лос Титос» заканчивали свою «чечетку» прелюбопытной пародией. Свою последнюю пляску они исполняют вторично «с замедлением». То, разумеется, лишь пародическое подражание, осуществляемое с усмешкой на устах, механического приема. «Живые» танцовщики ведь не могут преодолеть законов тяготения. Но эти молодые люди правильно учли огромное и небывалое впечатление от замедления (ralenti) в кинематографе. Мы не раз наблюдали этот прием во множестве научных и «документальных» лент. Он служил, расчленяя движения, свидетельством в спортивных спорах и позволял нам иметь суждение о том, прибегнул ли Баттлинг-Сики к «подножке» в поединке с Карпантье или нет52. Затем мы видели скачки с препятствиями, фигурное катание конькобежцев.
И вот: весьма часто мне приходилось отмечать следующее удивительное обстоятельство. Под влиянием замедления кинематографическое действие обогащается эстетическими свойствами, каких не имело при обычной скорости. Ему сообщается мечтательная и скорбная величавость. Нам кажется при этом, что движение преодолевает сопротивление атмосферы более густой, чем воздух. Потешная припрыжка боксера обращена в эластический шаг пловца, выталкиваемого – лишь только коснется земли – на поверхность. С каким благородством преклоняет колени и выгибает шею падающая при скачке через препятствия лошадь, меж тем как всадник задумчиво скользит через голову ее наземь! И в какую грацию облекается прыжок мастера-конькобежца, падающего наискось через группу людей, присевших на льду!
Дело в том, что эта медленность, увеличенная против естества, длительность парения во время прыжка или неустойчивого равновесия вселяет в нас бессознательную отраду; что-то ликует в нас при виде этой победы над тем «духом тяжести», что отделяет нас, по мысли Ницше, от сверхчеловека. Кинематография, впрочем, отдала себе вскоре отчет в той призрачной повадке невесомых духов, в том сверхъестественном характере, что придает человеку медленность.
Так, мы наблюдали применение этого опыта в довольно заурядном в остальных отношениях киноромане («Тао» у «Гомона»53), где режиссер сумел преобразить посредственного актера в «духа зла», таинственного и демонического, снимая его с замедлением среди действия, протекающего в нормальном темпе. Здесь художник более не прислужник скорости, а ее властелин. Ибо для того, чтобы добиться замедления, надо увеличить количество снимков в секунду, значительно ускорив вращение ручки аппарата. Таким образом, скорость, факт механический, претворяется в медленность, результат художественный.
Печатается по: Звено (Париж). 1923. 8 окт.
Петр Пильский КИНЕМАТОГРАФ
1
Благородный виконт без особого труда соблазняет юную швейку. Потом бросает ее. Несчастье швейки не поддается описанию!
Развязка трагедии угадывается сразу.
Швейка примет яд, а жестокосердый виконт, не моргнув глазом и даже не вздохнув, женится на прелестной маркизе.
Ах!
Такова одна из очень распространенных кинематографических тем.
Это – мещанская драма. Но впечатления от пьесы – никакого.
Зрители сидят, смотрят, заранее предвидят финал, нисколько не волнуются и ждут только одного:
– Как бы это поскорее швейка отправилась на тот свет!
Вы скажете:
– Какая жестокая публика!
Но публика совсем не жестока.
Просто это – плохая фильма. Еще точнее, это – совсем не кинематографическая тема.
2
И все-таки это – не самая неудачная, не самая ужасная из фильмовых пьес.
Есть еще хуже и еще нелепей.
Например, никуда не годятся все кинематографические картины, иллюстрирующие роман, повесть, рассказ, словом, литературу и особенно – русскую.
Литература – одно, кинематограф – совсем другое.
Литература – это психология. Все то, что происходит в романе, все его действия, встречи, поцелуи, беседы, все это – только способы для выражения различных психологий.
Кинематограф, наоборот, есть действие. Для кинематографа действие – самоценность и самоцель. По крайней мере, так должно быть. В нем, единственно в нем – весь смысл и все значение кинематографического дела.
Совершенно немыслимо представить себе повесть Чехова на экране.
Перебравшись сюда, она стала бы пустым местом, именно ничем, нудным холодом и настоящей тоской.
И понятно почему: Чехов знает только внутренние действия, кинематограф же – внешние.
Правда, кое-что можно было бы пересадить на ленту из Достоевского.
Но в таком случае и от него осталась бы только внешняя схема.
Люди ходили бы, была убита ростовщица, был убит герой, в пьесах играли в карты и о чем-то оживленно спорили, беседовали и ссорились.
Но в чем дело, почему, отчего – на все эти вопросы зритель не получил бы решительно никакого ответа.