Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Якорь «Афинянина» как раз поднимался, когда они подъехали к борту парохода. У Черчилля уже не было сил.

– Остановите пароход! Остановите! – кричал он хрипло. – Важное известие! Остановите пароход!

Затем он склонил подбородок на грудь и заснул. Когда полдюжины людей принялись тащить его вверх по трапу, он проснулся, схватился за перила и держался, как утопающий.

На палубе все уставились на него с ужасом. Платье, в котором он покинул пороги Белого Коня, превратилось в какие-то обрывки тряпок; а сам он был так же изодран, как его одежда. Он провел в пути пятьдесят пять часов, дойдя до предела выносливости. Он спал за это время всего шесть часов и весил на двенадцать фунтов меньше, чем при отъезде.

Лицо, руки и тело были разбиты и исцарапаны; он едва видел. Он попробовал встать, но это ему не удалось; он растянулся на палубе, не выпуская из рук чемоданчика, и изложил свое поручение.

– Теперь уложите меня в постель, – закончил он. – Я поем, когда просплюсь.

Они оказали ему честь и отнесли его вниз в его грязных лохмотьях. Его и чемодан Бонделла поместили в отделении для новобрачных – самой роскошной каюте на всем пароходе. Он проспал две склянки, затем принял ванну, побрился, поел и, облокотившись на перила, курил сигару, когда двести путников с Белого Коня подъехали к пароходу.

К тому времени, когда «Афинянин» прибыл в Сиэтл, Черчилль вполне оправился и сошел на берег с чемоданчиком Бонделла в руках. Он гордился этим чемоданом. Он являлся для него символом героизма, честности и верности. «Я сдал товар полностью» – так в разговоре с самим собой выражал он все эти возвышенные понятия.

Было еще не поздно, и он немедленно направился к дому Бонделла. Луи Бонделл был рад его видеть, протянул ему обе руки и потащил его в дом.

– Спасибо тебе, старина! Как хорошо с твоей стороны, что ты привез его, – говорил Бонделл, принимая чемоданчик.

Он небрежно бросил его на диван, и Черчилль одобрительным взором отметил действие его тяжести на пружины. Бонделл засыпал его вопросами:

– Как ты доехал? Как поживаются ребята? Что с Биллом Смитерсом? А Дел Бишоп все еще в компании с Пьерсом? Продал ли он моих собак? Каков оказался Сэлфер-Ботом? Ты хорошо выглядишь. На каком пароходе ты выехал?

На все это Черчилль отвечал, пока не прошли первые полчаса, и в разговоре не наступила пауза.

– Не хочешь ли ты взглянуть на него? – предложил Черчилль, кивая головой в сторону чемоданчика.

– О, это не важно, – отвечал Бонделл. – Оправдала ли заявка Митчелла его ожидания?

– Думаю, тебе было бы лучше взглянуть ка чемодан, – настаивал Черчилль. – Сдавая вещь, я хочу быть уверен, что сдал в целости. Всегда возможно, что кто-нибудь залез в него, пока я спал, или что-нибудь в этом роде.

– В нем нет ничего важного, старина, – отвечал Бонделл со смехом.

– Ничего важного? – повторил Черчилль слабым, упавшим голосом.

Затем он решительно заговорил:

– Луи, что там такое, в этом чемодане? Я хочу знать!

Луи поглядел на него с удивлением, затем вышел из комнаты и вернулся со связкой ключей. Он погрузил руку в чемодан и вытащил тяжелый револьвер «кольт-44»; затем появились несколько коробочек с патронами к нему и несколько ящичков с патронами для винчестера.

Черчилль взял чемоданчик и заглянул в него. Затем он перевернул его вверх дном и осторожно вытряхнул.

– Револьвер весь заржавел, – сказал Бонделл. – Он, вероятно, был под дождем.

– Да, – отвечал Черчилль. – Жаль, что он намок. Мне кажется, я был немного неосторожен.

Он встал и вышел на улицу. Десять минут спустя Луи Бонделл тоже вышел и застал его сидящим на ступенях: упершись локтями в колени, он подпер подбородок руками и пристально уставился в темноту.

Развести костер

Настал день серый и мрачный – необычайно серый и мрачный, когда путник свернул с главной тропы вдоль Юкона и стал взбираться по высокому земляному откосу, с которого еле заметная, слабо утоптанная тропинка вела на восток по пышному краснолесью. Береговой откос был крут, и путник остановился наверху, чтобы отдышаться, оправдывая перед самим собой этот поступок тем, что он хотел взглянуть на часы. Было девять часов. Солнце не показывалось, хотя на небе не виднелось ни единого облачка. Был ясный день, и все же – из-за отсутствия солнца – казалось, что все предметы задернуты неощутимой пеленой – тонкой дымкой, делавшей день серым. Человека это не беспокоило. Он привык к отсутствию солнца. Много дней прошло с тех пор, как он видел солнце, и он знал, что еще несколько дней пройдет, пока веселящий душу шар там, на юге, выглянет над горизонтом и немедленно исчезнет из виду.

Путник бросил взгляд назад, на дорогу, по которой пришел. Юкон, шириной в одну милю, лежал под трехфутовым пластом льда. Поверх этого льда покоилось столько же футов снега. Все было безукоризненно бело, с мягкими волнообразными возвышениями в тех местах, где заморозки образовали ледяные глыбы. К северу и к югу, насколько мог видеть глаз, все было бело, за исключением тонкой, как волос, темной черты, которая вилась и загибалась к югу от острова, поросшего хвоей, а затем шла к северу, где и терялась из виду позади другого такого же островка.

Эта тонкая, как волос, линия была тропой, главной тропой, которая вела к югу на пятьсот миль через Чилкутский перевал к Дайе и к морю, а к северу эта тропа вела на тысячу миль в Нулато, до Св. Михаила на Беринговом море; всего было тысяча пятьсот миль.

Но таинственная, далекая, тонкая, как волос, тропа, отсутствие солнца на небе, ужасающая скука, странное очарование местности – все это не производило никакого впечатления на путника. И не потому, чтобы он давно привык к этому: он был новичком в этой земле – че-ча-квас’ом, как их называют, – и проводил здесь первую зиму. Беда его была в том, что он не обладал воображением. Он был подвижен и проворен в житейских делах – человек дела, но не мысли. Пятьдесят градусов ниже нуля означало восемь-десять с небольшим градусов мороза. Этот факт воспринимался им как холод и неприятность – вот и все. Он не наводил его ни на мысль о собственной бренности – бренности существа, подверженного действию температуры, ни о бренности человека вообще, способного существовать только в известных тесно очерченных границах тепла и холода; а затем он не переходил к умозрительным вопросам о бессмертии души и месте человека во вселенной. Пятьдесят градусов ниже нуля означали только зубастый мороз, который причинил боль и от которого нужно было защитить себя при помощи варежек, наушников, теплых мокасинов и толстых носков. Пятьдесят градусов ниже нуля было только пятьдесят градусов ниже нуля – не больше и не меньше. И никогда не приходила ему в голову мысль, что в них может заключаться еще какой-нибудь добавочный смысл.

Повернувшись, чтобы идти, он в раздумье сплюнул. Резкий треск поразил его. Он снова сплюнул. И снова, раньше чем упасть на снег – еще в воздухе, – плевок хрустнул. Он знал, что при пятидесяти ниже нуля плевок, коснувшись снега, вызывает треск, но тут он хрустел в воздухе. Несомненно, мороз был сильнее, чем в пятьдесят градусов; насколько сильнее – этого он не знал. Но не в холоде было дело. Он направлялся к старой заявке у левого рукава Гендерсоновой речки. Ребята уже были там. Они пришли через перевал с заявок у Индейской речки, в то время как он направился кружным путем, чтобы посмотреть, можно ли будет весной добыть бревен на островах Юкона. Он рассчитывал дойти до стоянки в шестом часу. Правда, это будет уже после наступления темноты; но парни будут тут, костер будет зажжен, а горячий ужин готов. Что касается завтрака, то он придерживал рукой сверток, выпиравший из-под куртки. Сверток, завернутый в носовой платок, был засунут даже под рубашку и покоился прямо на голом теле. Это был единственный способ предохранить сухари от замерзания. Он приятно улыбнулся самому себе при мысли об этих сухарях: все они были разрезаны на ломти, пропитаны салом, и между ними находилась поджаренная солонина.

175
{"b":"747188","o":1}