Иван двинулся вперед со своими сорока людьми из далеких стран за Беринговым морем. За ним шел человек из Пэстилика, Кардук, и Негор, к груди которого приставлены были ружья. Подъем был долгий, и они не могли двигаться быстро. Но Негору казалось, что они очень быстро приближаются к середине прохода, где была засада.
В скалах направо раздался выстрел. Негор услышал боевой клич своего племени и в течение секунды успел увидеть, что скалы и кусты как бы ощетинились выступившими из-за них толпами его одноплеменников.
Затем он почувствовал, что внезапно огненный взрыв словно разрывает его пополам. Он упал, ощущая острую боль: в его изнемогающем теле жизнь боролась со смертью.
Он держался за свою жизнь с жадностью скупого, цепляющегося за свои сокровища. Он все еще дышал, и воздух наполнял его легкие мучительной сладостью. Смутно до его сознания доходили проблески света и волны звуков. И смутно он видел, как падают, умирая, охотники Ивана, и как со всех сторон стекаются к месту избиения его братья, наполняя воздух криками и шумом оружия. А сверху женщины и дети сбрасывают громадные глыбы, которые прыгают, как живые существа, и с грохотом падают вниз.
Солнце плясало над ним в небе; огромные скалы колебались и качались, а он все еще смутно слышал и видел. Когда же грозный Иван упал у его ног, безжизненный, раздавленный упавшей глыбой, он вспомнил слепые глаза Старого Кинуза – и радовался.
Затем звуки замерли, глыбы больше не скатывались мимо него, и он видел, как люди его племени подходят все ближе и добивают раненых копьями. Он смутно различал, как рядом с ним могучий русский охотник поднимается в последней схватке за свою жизнь и падает, пронзенный десятками копий.
Затем он увидел над собою лицо Уны и ощутил ее объятья. И на мгновение солнце остановилось и громадные колеблющиеся стены скал застыли.
– Ты храбрый человек, Негор, – услышал он ее голос. – Ты мой муж, Негор.
И в это мгновение он пережил всю ту жизнь радости, какую она ему сулила, и обещанные ею смех и песни. И в то время как в небе медленно исчезало для него солнце и жизнь его постепенно отливала, он был объят сладостным воспоминанием об Уне. И по мере того как память его тускнела и бледнела и проблески ее сменялись нарастающей темнотой, он узнавал в объятьях любимой действительность предвещанного ему отдыха, исполнение предсказанного ему покоя. Когда же черная ночь охватила его, лежащего на ее груди, он ощутил великий мир, проникающий вселенную, он познал в замирании уходящих сумерек таинственное наступление Тишины.
Потерянный лик
Потерянный лик
Конец был близко. Субьенков прошел длинный путь страдания и ужаса, как перелетный голубь, пробираясь домой к европейским столицам. И вот здесь – дальше от цели, чем когда бы то ни было, в русской Америке, тропа оборвалась. Он сидел на снегу, со скрученными за спиной руками, в ожидании пытки, и с любопытством смотрел на огромного казака, ничком лежавшего перед ним на снегу и стонавшего от боли. Мужчины вдоволь натешились над великаном и передали его женщинам. Крики жертвы свидетельствовали о том, что они превзошли мужчин в дьявольской злобе.
Субьенков глядел и содрогался. Он не боялся умереть. Он слишком часто рисковал своей жизнью, идя нескончаемой тропой от Варшавы до Нулато, чтобы дрожать перед простой смертью. Но не думать о пытке он не мог – это было свыше его сил. В пытке было что-то оскорбительное. И эта обида вызывалась отнюдь не предвидением тех страданий, какие ему предстояло перенести: нет, он представлял себе свой жалкий вид. Он знал, что будет просить, умолять и клянчить – совсем как Большой Иван и как все прочие. Пройти через все смело, с улыбкой и шуткой – вот это было бы здорово. Но потерять власть над собой, так что душа закорчится в мучениях плоти, визжать и извиваться, как обезьяна, стать ниже животного, – нет, это было ужасно!
Ни разу не представлялось ему случая ускользнуть. С самого начала, когда еще ему снился пламенный сон польской независимости, он сделался игрушкой в руках судьбы. С самого начала в Варшаве, Петербурге, в сибирских рудниках, на Камчатке, на утлых суденышках браконьеров за пушниной судьба гнала его к этому концу. И несомненно, в Книге Бытия была начертана эта судьба для него – для него, такого тонкого и чувствительного, с нервами, еле прикрытыми кожей, – для него, мечтателя, поэта, художника. Прежде чем возникло сознание, уже было предопределено, что трепетный комок нервов, из которых он состоял, будет осужден жить среди грубых, рычащих дикарей и умереть в далеком царстве ночи, в мрачной стране за рубежами света.
Он вздохнул. Итак, этот лежавший перед ним предмет – это Большой Иван, – Большой Иван, великан, железный человек без нервов, казак, ставший браконьером, флегматичный, как бык. То, что было больно для другого, ему казалось щекоткой – так низко развита была его нервная система. И что же! Эти нулатские индейцы отыскали у Ивана нервы и проследили их до самых корней, до живой души. Им это удалось. Было просто непостижимо, чтобы человек мог столько вытерпеть и все еще оставаться в живых. Большой Иван платился теперь за низкий уровень своей нервной системы. И в самом деле, он продержался вдвое дольше остальных.
Субьенков почувствовал, что он больше не в силах выносить мучений казака. Почему Иван не умирает? Он сойдет с ума, если этот визг не прекратится. Но когда визг прекратится, наступит его очередь. Вот уже ждет его Якага, осклабившись от предвкушаемого удовольствия, Якага, которого он еще только на прошлой неделе вышвырнул вон из форта: на лице того еще виднелся след плетки. Якага о нем позаботится. Несомненно, он припас для него еще более утонченные пытки, еще более изысканное выматывание нервов. А! Вот это, должно быть, что-нибудь особенно удачное, если судить по крикам Ивана. Женщины, окружавшие его, отступили на шаг, смеясь и хлопая в ладоши. Субьенков увидел чудовищное дело их рук и залился истерическим смехом. Индейцы удивленно на него поглядели; но Субьенков не мог остановиться.
Нет, так нельзя. Он взял себя в руки; спазматические судороги постепенно прекратились. Он заставил себя думать о другом и начал перелистывать страницы своей жизни. Он вспомнил мать и отца, и маленького пони, и француза-гувернера, который учил его танцевать и украдкой подсунул ему старый истрепанный том Вольтера. Вновь увидел он перед собой Париж, и сумрачный Лондон, и веселую Вену, и Рим. И еще раз увидел буйную группу юношей, как и он мечтавших о независимой Польше. Да, тут-то и началась длинная тропа. И долго же она тянулась!.. Многих и многих смелых духом он пересчитывал – одного за другим, начиная с двух казненных в Петербурге. Один был до смерти забит тюремщиком, а другой свалился на дороге, по которой долгие, нескончаемые месяцы шли они, ссыльные, избиваемые казаками-конвоирами. Везде было зверство – грубое, страшное зверство. Они умирали – от лихорадки, на рудниках, под кнутом. Последние двое бежали и погибли в стычке с казаками, а он один добрался до Камчатки с бумагами и деньгами, похищенными у одного путешественника, которого он оставил лежать на снегу.
Да, это было варварство – одно только варварство! Все эти годы, продолжая жить в прошлом – мастерскими художников, театрами, светской жизнью, – он был обведен стеной варварства. Свою жизнь он купил ценой крови. Убивали все. И он убил – того путешественника, чтобы завладеть его бумагами. Он доказал, что был на все способен, в один и тот же день дравшись на дуэли с двумя русскими офицерами. Он должен был себя показать, чтобы завоевать положение среди этих браконьеров – охотников за мехами. Да, это положение он должен был завоевать. За ним лежал долгий, тысячелетний путь через Сибирь и Россию. Спастись этим путем ему бы не удалось. Единственный путь – вперед, через темное ледяное море от Беринга на Аляску. Путь этот вел от варварства к еще более страшному варварству. На кораблях браконьеров, без воды и без пищи, швыряемые во все стороны нескончаемыми штормами, люди, больные цингой, превращались в животных. Трижды пускался он в плавание на восток от Камчатки. И трижды, после всевозможных тягот и мучений, оставшиеся в живых возвращались на Камчатку. Не было ни одной лазейки, чтобы ускользнуть, а вернуться по пройденному пути он не мог: там ждали его рудники и плети. Снова, в четвертый и последний раз, отплыл он на восток. Он был среди тех, что впервые открыли сказочные Тюленьи острова. Но он не вернулся, чтобы участвовать в дележе пушнины и в безумных оргиях на Камчатке. Он поклялся никогда не возвращаться назад. Он знал, что для достижения европейских столиц – дорогих его сердцу – он должен был идти вперед, только вперед. Он переходил с корабля на корабль и оставался в мрачной новой земле. Его спутники были славонские охотники и русские искатели приключений, монголы, и татары, и сибирские туземцы. И сквозь дикие племена Нового Света они проложили кровавую тропу. Они вырезали целые деревни, отказывающиеся платить меховую дань. А их, в свою очередь, убивали другие морские дружины охотников за пушниной. Он и один финляндец были единственными оставшимися в живых из одной такой дружины. Они провели одну зиму в голоде и одиночестве на пустынном Алеутском острове, и совершенно случайно весной их спасло какое-то браконьерское судно.