После этой потасовки в келье поутихло. Девки, смиренно наблюдавшие за Минькой, льстиво восхищались его героизмом, вскоре запели. Парни, млея от безделья, жеманились около девок, Мишка Крестьянинов, изнывая от скуки, полез на печь с намерением озорства и пакости. Он сгреб с печи все лапти, в которые обычно обувались хозяева избы Терёшка и Дарья и сбросил их в квашню, в которой с вечера Дарья приготовила тесто на хлебы. Мишка снова накрыл квашню квашенником и как ни в чем не было, присев на корточки у порога, закурил, напустив в избе столько дыму, что Дарья вынуждена была попотчевать его ухватом. На утро Дарья начала было месить тесто, сняла с печи квашню, раскрыв ее, так и обомлела: из пышущего, входившего теста торчали грязные лапти. Поохала она, повздыхала, тесто испорчено, оно годилось теперь только свинье – убыток непомерный.
– Иди с жалобой! – надразумил её Терентий, – это дело рук Мишки Крестьянинова! Пожалуйся старикам, они люди степенные и к Савельевым зайди, Минька-то их вон как вчера бушевал, вехни Василию-то Ефимычу.
От Крестьяниновых с жалобой Дарья пришла к Савельевым как раз в обед. Вся семья сидела за столом. Дарья, степенно помолившись на образа и сказав «Здорово ли живете! Хлеб да соль!», поглядывая на растерявшегося Миньку, высморкавшись в полушубы, провозгласила:
– Вы, чай, не знаете, пошто я к вам наведовала?
– Конечно, нет, – почтительно ответил Василий, кладя на стол опорожненную ложку.
– Я к вам с жалобой вон на Миньку.
Василий, перестав жевать, насторожился, спросил:
– Чего он у вас набедокурил?
– Да вчера вечером он у нас в келье пошумел малость, а утром я хватилась хлебы месить, а в квашне-то с тестом лапти. Быть это рук Мишки, соседа вашего, да и Минька-то ваш с ним заодно.
Василий, не допускающий озорства в людях и держа детей своих в строгости, услышав такую жалобу, весь напрыжился:
– Это что же такое? – устремившись своим пронзительным взглядом в молчаливо присмиревшего и покрасневшего Миньку.
– В людях озоровать! Безобразничать! Запорю! Усмирю! Чтоб у меня больше этого не было! – дико выпучив глаза, прикрикнул он на растерявшегося Миньку. Видно было, как пальцы правой руки отца судорожно вцепились в ложку с намерением обрушиться на Миньку. – Вот пырнуть в рожу-то, и будешь знать. Ведь за вас не заручишься! Что вы более за глазами-то делаете! – продолжал грозно увещевать он сына. Минька униженно молчал, его человеческое самолюбие было подавлено перед Дарьей. Он в эту минуту с отвращением возненавидел Дарью, он досадовал на нее, что она не могла смолчать и так некстати вошла с жалобой. Хотя он и знал, что его проступок не так-то уж и велик, а в деле с лаптями он не виновен. Под эти размышления Минька чувствовал, как в его горле колючим репьем встала неожиданно нахлынувшая на него обида. Он перестал есть, он нетерпеливо ждал, когда окончится эта неприятная для него драма.
– Вот теперь и красней из-за вас, а ты моргай глазами-то! Отмалчивайся! – продолжая наделять укорами, выкрикивал отец, которые бомбовыми ударами действовали на психику Миньки.
Любовь Михайловна, жалея сына, сочувствуя его пришибленному состоянию, украдкой от отца мигала Дарье, чтоб та попридержала язык и пощадила ее Миньку. Дарья поняла это и раскаянно проговорила:
– Василий Яфимыч, лапти-то это не он положил в квашню-то, эт Мишка, у него озорства хватит, пакостник он извечный, – стараясь сдержать Васильев пыл, спохватившись, лепетала Дарья, держась за скобу двери, намереваясь уйти.
Дообедывали Савельевы в натянутом безмолвии и тишине, только слышны были, как ложки скребут по дну чашки, доставая густоту и куски мяса, да четкий стук тех же ложек о стол.
Мишку Креастьянинова дома тоже пожурили: «Что это на тебя все жалобы, то ты кого-нибудь просмеёшь, то в тесто лаптей накидаешь, в кого только ты такое дитятко растёшь? Каверзный из тебя человек получится, мы людям-то про тебя говорим, что ты у нас простой, а оказывается, ты с говнецом», – так назидательно увещевал отец Мишку.
– Возьми гребешок, да причешись, что у тебя волосы-то, как на страшном суду встали! – закончил назидание Мишке отец. А мать, когда к ним с жалобой приходила Дарья, только и сказала: «Он у нас такой бедовый и взбалмошный, что за ним глаза да глаза надо. Набедокурит чего-нибудь и не почаешь. Он, курносый бес, и нам надоел», – с такой непочтительностью отозвалась мать о своем сыне Мишке.
А вечером, когда их дочь Анка, готовившись к посиделкам, стала ухорашиваться перед зеркалом, дедушка не стерпел, чтоб не упрекнуть ее в непристойных, как ему показалось, движениях перед зеркалом:
– А ты не больно карячься перед зеркалом-то, да гляди, звук не испусти. Подбери ноги-то, что растопырилась, подол-то! Прикрой свое лоно, а то растопырилась – флору видно! Вот, наверное, и на святках вы перед парнями так же безобразно карячитесь! Гляди, девка! Как бы беды не нажить.
А до старших Крестьяниновых дошло, что на посиделках девки, израсходовав весь запас льняных мочек, от безделья принимаются за увеселительные игры и забавы с парнями, которые не обходятся без целования и озорства. Анка же во всем этом от подруг не отставала и не раз матери ее, Анне, бабы напоминали, что она у них девка гулливая. И до стариков слух этот дошёл, поэтому-то дедушка укоризненно и говаривал в лицо Анке:
– Вот девчонка растёт! Видать, не из робкого десятка! – и стыдя, упрекал ее:
– Ишь, до чего додумались! Целоваться с парнями! Да, может быть, у тово парня, с которым ты поцеловалась, не все дома! Это тебе, наверное, и невдомек!
– А ты будь построже, веди себя поскромнее, перед парнями-то не кобенься! – назидательно поддержал дедушку и отец Анки.
Такими безотвязными наговорами доводили девку до слез, она иногда из-за стола вылезала, стыдливо раскрасневшейся, не дообедавши, с появившимися на глазах слезами.
– Что, догулялась!? – не переставая упрекать, преследовали укорами Анку старики, стараясь выбить из нее все, что связано с молодостью и желанием повеселиться, как это извечно заведено у каждого в юности.
Василий Ефимович Савельев
В Новый год старшие из семьи Савельевых, придя из церкви от обедни, собирались к обеду. Василий, придя из церкви последним, раздевая свой знаменитый серый френч и разуваясь из бурок, дал команду:
– Саньк, пиши-ка скорее номерки, будем счастье вынимать, как положено в Новый год.
Санька, немедля ни минуты, принялся писать на маленьких бумажных лоскутках. На одном он написал «Новый год», на втором «Старый год», на третьем «Счастливый год», на четвертом «Несчастный год», пятый лоскуток оставил без надписи, что означало «Пустой год». Скрутив эти лоскутки бумажек, Санька, бросив их в шапку и потряхивая ею, он во всеуслышание крикнул:
– А ну, подходи и вынимай себе на счастье!
У стола около шапки собралась вся семья. Первому тащить из шапки номерок позволили самому маленькому из семьи – Володьке. С детской улыбкой на лице он потянулся рукой в шапку и вынул скрученную бумажку. Когда бумажку раскрутили, прочитали «Несчастливый год», все уныло переглянулись. Отец поспешил рассеять изумленье:
– И верно, ведь он только что избавился от беды, копейка-то немало придала ему несчастья, от которого он уже отделался, так что беда миновала.
Сам отец вытянул бумажку с надписью «Счастливый год», от чего он самодовольно улыбнулся. Саньке достался «Новый год», Миньке «Старый год», остальным кому какая. За обедом отец, восседая на кресле, как на семейном троне, на котором он чувствовал себя державно и властно, под воздействием вынутого им счастливого номерка, имея хорошее предрасположение духа во время обеда, разговорился:
– Эх, я чуть не забыл, ведь скоро у меня день ангела. Кажется, в три святителя? Я именинник-то? Так ведь, мамк? – обратился он к бабушке Евлинье.