Бедовая, с карими живыми глазёнками, в которых то и дело проблёскивали озорные искорки. Домашнее прозвище у неё было «бесёнок». Позже, когда я слышала по радио куплеты Пепиты из оперетты «Вольный ветер», я отмечала про себя, что Пепита похожа на Гальку: «Это – не ребёнок, это – дьяволёнок!»
Галька затмила образ моей закадычной подружки Зойки Конюховой. К тому же сестрёнка то и дело поднималась к нам наверх, как и я спускалась к ней вниз. Мы жили под одной крышей, а до Зойки надо было ещё добежать.
Не так давно Галина призналась мне, что она возревновала меня к Зойке и побила её, чтобы она не дружилась со мной.
У Гальки было немалое преимущество перед Зойкой: она приехала откуда-то издалека и рассказывала о своей Вознесенке с такой ностальгической любовью, что мне становилось завидно. Вознесенка была, по словам Гальки, «раз в сто» больше Верхних Карасей. Там тоже есть речка, есть большое озеро, из которого по ночам выходят русалки, много разных горок, на которых растёт много-много ягод. А посреди Вознесенки есть очень высокий храм. Я никогда не видела церквей, просила рассказать, что это такое – храм.
– Там, когда Пасха была, поджигали бочки со смолой, из соломенных снопов выкладывали буквы «Христос Воскрес!» и тоже поджигали. Красиво-то как!
А в храме была служба. Батюшка служил. Ну, поп, значит. Только «поп» – это нельзя так говорить. Он молится, и все молятся: «Господи, Господи!»
А ещё батюшка причащает. Подойдёшь к нему, а он спрашивает о твоих грехах: «Ругаешься плохими словами? Вино пьёшь?»
А ты должна отвечать: «Грешна, батюшка!»
А он говорит:
«Ну, Бог тебя простит!» И даёт тебе в рот с серебряной ложечки маленький кусочек хлеба с вином. А зачерпывает он кусочек из красивой серебряной вазы.
Галька явно что-то путает, рассказывает не о себе, а подсмотренное и подслушанное у кого-то из взрослых, но я верю, что она рассказывает о себе, и даже не замечаю в её рассказе несоответствия: батюшка спрашивает, считая грехом, пьёшь ли вино, а сам потом даёт этим вином запивать кусочек хлеба.
В отличие от меня, тихони, Галька была шумливой и вездесущей. Ни капельки не боялась мальчишек и бросалась в драку с ними, если кто-то из них сказал плохое слово о ней. Но была справедливой. Первой, ни за что, ни про что, не дралась. Я не помню ни одного случая, чтобы она побила меня. Наоборот, защищала от обидчиков. Мы с нею жили и играли дружно.
Когда мы шли на речку купаться, Галька удивляла меня тем, что не стеснялась своей наготы. Ей не хотелось мочить трусики. Растелешившись, она прикрывала ладошкой стыдное место и быстро сигала в воду. Плавала шумно, бултыхая ногами по воде, как можно сильнее, чтобы брызги фонтаном взлетали вверх.
Свои чувства выражала бурно. Умер как-то котёнок, и Галька плачет навзрыд «на всю деревню» и так, что становится от её слёз тошно. Мы идём с нею на горку, и там, под берёзкой она устраивает пышные похороны котёнку. Мёртвый котёнок завёрнут в тряпку (не было под рукой коробки). От самого процесса похорон мне интересно, и я забываю, что надо плакать. Смотрю во все глаза, как Галька выкапывает ямку, устилает её травой, зарывает котёнка, украшает могилку цветами, обкладывает её камушками, втыкает связанные в виде креста палочки. Всё – по-настоящему. Под конец – снова её истошный плач.
А у меня реакция, видно, замедленная. Только дома я вдруг спохватываюсь, как плохо лежать котёнку в земле, и он никогда не выберется наружу. У меня течёт от этих воспоминаний из носа и глаз, я накуксилась, слёзы уже катятся со щёк горохом. А Гальке – хоть бы хны! Она уже забыла про свою скорбь и во всё горло распевает частушки, вроде этой: «Боева я, боева, боева остануся. Ох, и горе и тому, которому достануся!»
Галька научила меня делать тряпичные куклы – «ляльки», наряжать их в лоскутки ткани, выпрошенные у мамы. Я что-то не помню, чтобы у моих ближайших подружек были магазинные куклы. Большинство семей в селе были прибывшими откуда-то, перевозили только самое необходимое для хозяйства. Игрушки себе дети мастерили сами из подручного материала.
Тряпичная Лялька оставалась моей куклой даже тогда, когда у меня появился пионер-Вовка. Я «кормила» её, укладывала, баюкая, спать. Кажется, выдавала Ляльку замуж за пионера-Вовку. Фату ей смастерила из куска белого тюля.
Мы с Галькой на бесхозном другом крылечке рассаживали кукол среди «сечек» – битых черепков, каждую куклу в своём доме, «ходили» друг к другу в гости.
Но однажды во время игры я чуть не пробила Галькину голову молотком! Тихоня тихоней, но если разозлить меня хорошенько, то я становилась невменяемой.
Мы играли с Галькой вдвоём в подвальном их жилье. Гальке, видимо, наскучило играть, она расшалилась. Набрав полный рот воды из ковша, она стала брызгать на меня. А на мне было недавно сшитое мамой новое платье. Новых вещей я вообще не любила и боялась испачкать: «от мамы попадёт». Я уговаривала Гальку перестать издеваться надо мной, но она не унималась. Чтобы как-то защититься от неё, я взобралась вверх по лестнице, ведущей на наш верхний этаж. Западня была закрыта, я упёрлась в неё макушкой – дальше мне ходу не было. А Галька, озорно сверкая глазёнками, полезла следом за мной с ковшом воды. И тут я заметила в выемке под потолком забытый кем-то молоток. Схватив его, я пригрозила Гальке: «Не лезь – стукну!» Галька опять набрала в рот воды, чтобы брызнуть в меня, и я, не помня себя от злости, опустила молоток на её голову. Из рассечённой кожи полилась кровь. Галька завопила. Испугавшись того, что я натворила, я скатилась с лестницы и убежала во двор. Вообразила, что я убила Гальку, что сейчас она умрёт, от ужаса залезла под сарай.
После Галька рассказывала, что тётя Шура (моя мама) услышала её крик, прибежала вниз, обработала рану йодом, от чего стало ещё больнее, и Галька от жгучей боли какое-то время вопила ещё громче.
Я слышала из-под сарая эти вопли, потом они стихли, и я решила, что всё – Галька умерла. Но она появилась во дворе и как ни в чём ни бывало стала звать меня: «Люсь! Ты где? Мне уже не больно». Она справедливо полагала, что виновата сама, а я защищалась, поэтому не сердилась на меня.
Волосы Гальки были выстрижены вокруг раны, я видела запёкшуюся кровь. И я чувствовала угрызения в душе и благодарность к сестрёнке, которая не думала сердиться на меня.
Мне казалось, что Галька знала про всё на свете. Что ни спроси, у неё был ответ. Спрашивала я о конкретных вещах, о том, кто или что нас окружает. А Галька была вездесущей, и знала так-о-о-ое!..
Она посвятила меня в интимную жизнь взрослых, чем занимаются папка с мамкой в постели. Я поражалась, спрашивала:
– А зачем они это делают?
– Чтобы ребёнок родился! – отвечала она. – Ты ведь тоже родилась, потому что тётя Шура и дядя Андрей тебя «заделали».
– Неправда! – возражала я. – Я сама по себе родилась!
– А откуда ты родилась? – ехидно спрашивала Галька.
– Ну, откуда? Скажи!
– Моя мамка сказывала, что я родилась у неё из-под мышки! А ты наверно из живота тёти Шуры. Наверно из её пупка!
Тут надо отметить, что Галькины познания о деторождении были ещё не столь исчерпывающими. Видимо, как-то пристала к тёте Тане с вопросами, а та, чтобы отвязаться, пошутила. Представить другой путь нашего появления на свет мы не могли, а если охальные мальчишки с улицы докладывали нам иные подробности, мы решали, что они нарочно врут. Ведь мы слышали и знали даже все матерные слова и знали, что они обозначают, но понимали, что слова эти плохие, ругательные. При чём тут рождение ребёнка? И как он мог родиться из той маленькой дырки, которая зовётся «пися»? Противно же ему рождаться из писи!
И однажды она позвала меня и таинственно прошептала:
– Наша Лёлька залетела! Ей в бане выкидыш сделали. Ох и кричала Лёлька – так больно ей было! Хочешь, покажу мёртвого ребёнка, которого из Лёльки достали?
Я почему-то не запомнила этого ребёнка. Наверное, потому, что мной владели страх и ужас по невероятию и невозможности такого «зверства» по отношению к ребёнку. Но взрослая моя сестра, уже сейчас на склоне наших лет, подтверждает, что мы видели завёрнутого в тряпки маленькое тельце нерождённого и нежеланного человечка, которому взрослые не дали жить только потому, что «залететь» до свадьбы для девушки считалось зазорным делом.