– Ты лети с дороги, птица. Зверь, с дороги уходи!
Видишь, облако клубится, кони мчатся впереди!
И с налёта, с поворота по цепи врагов густой
Застрочил из пулемёта пулемётчик молодой.
При словах «застрочил из пулемёта» все дети азартно закричали: «Тр-р-р-р-р!» А потом был припев, совсем непонятный мне:
Эх, тачанка, ростовчанка– наша гордость и краса.
Конармейская тачанка – все четыре колеса!
А я слышала и долго потом пела «растопчанка», производное от слова «топать», поскольку все мы топали ногами. Тачанка – это вроде как тачка с четырьмя колёсами и может кого угодно затоптать, если её быстро-быстро катить по дороге. И тачку в селе я уже видела.
Что за «конармейская»? Этого никто из ребят наверняка не понимал. Откуда им знать, что была во время Гражданской войны (а песня относилась к этому времени) конармия Будённого. И в этой армии были «тачанки» – повозки с двумя или тремя лошадьми в упряжке. В повозке сидел боец, стегающий кнутом лошадей, а спиной к нему сидел другой боец с пулемётом, стрелявший по врагам.
И вот уже в недавнее время я узнала, что «тачанка», косившая пулемётным огнём врагов любого ранга в южных степях Украины, была изобретением в степной армии крестьян-анархистов батьки Махно. Потом опыт Махно переняли в других армиях и войсках.
Так эту песню я услышала в раннем моём детстве. Ничего не поняла в ней, но песня мне очень понравилась. А ещё больше понравилось скакать и топать с толпой ребят.
Я быстро привыкала к детсадовскому распорядку дня. Мне всё здесь нравилось. Бойкая девочка, сидевшая рядом со мной в столовой, обучала меня правилам поведения в ребячьем коллективе.
Например, она говорила:
– Как только дверь в столовую открывается, ты беги быстро в столовую, чтобы захватить горбушку хлеба: в ней сытости больше.
Я не совсем это понимала и готова была отдать девочке просто так, ради дружбы, свою горбушку, если она мне доставалась. Но девочка не соглашалась взять горбушку просто так, а предлагала мне:
– Давай меняться по справедливости. Ты мне – горбушку, а я тебе свой хлеб и немного отолью компота (или дам в придачу две ложки каши без масла).
Я опять готова была отдать девочке всё, что она захочет, – мне льстило, что девочка «дружит со мной», – но мне понравился и сам процесс обмена. Я воспринимала его как интересную игру.
А вот ещё одно впечатление. После обеда полагался «тихий час». Дома это не было заведено. Жили без всякого режима дня. Ели, как придётся. Засыпали, когда хотелось спать.
Здесь же нянечка вдвоём с воспитательницей в той большой игровой комнате расставляли деревянные топчаны, застилали их. Нас укладывали спать. При этом свою одежду надо было аккуратно сложить на стульчиках, а не бросать, как это делалось дома. И в один из первых моих «тихих часов» я описалась! Не знала, что надо было попроситься в уборную. Когда мне объяснили, где она находится, я впервые вошла в неё и испугалась. Пугали тёмные и вонючие круглые дырки в небольшом возвышении. Дома я по своему малолетству ещё не бегала в нашу уборную, а сидела на горшке. И хотя нянечка, которая привела меня в уборную, объяснила, как всем этим пользоваться, оставшись одна, я растерянно стояла и не решалась, спустив штанишки, присесть над круглой дыркой на корточки. Казалось, что из них должен был кто-то выползти и утащить меня.
Постепенно я привыкала жить в коллективе. С братцами – а мы все, и старшие, и младшие, были в одной группе – в детском саду я как-то не общалась. Скорее всего, это они не общались со мной. Ведь у них тут были мальчишки-друзья, и меня, глупую девчонку, они не жаловали своим вниманием.
Однажды, проходя мимо тёмной раздевалки в прихожей детского сада, я услышала плач моего братца Женьки. Его за что-то наказали и поставили в угол.
Я вошла в раздевалку, увидела, что Женька уткнулся лицом в чьё-то пальто и тихонечко воет. Мне стало его безумно жалко. Я немедленно встала в другой угол и, тоже уткнувшись носом в чьё-то пальто, заскулила. Время от времени я отнимала ладошки от лица, смотрела в сторону Женьки, снова утыкалась в ладошки и ревела чуть громче, чтобы Женька понимал, что я реву от сочувствия и жалости к нему.
Проходившая мимо воспитательница, услышав наш скулящий дуэт, вошла в раздевалку, очень удивилась моему плачу за компанию с братцем и разрешила обоим покинуть наши углы.
Дома я бы и не подумала плакать из жалости к Женьке, если бы он был наказан взрослыми. Я бы даже мстительно злорадствовала. И часто по собственной инициативе выкладывала взрослым все нехорошие проделки моих братьев, а они меня презирали за это и, конечно же, обзывали ябедой.
Так проходил процесс моего воспитания параллельно чувственному (зрительному, слуховому, осязательному, обонятельному) восприятию окружающего меня мира. Надо полагать, что мой мыслительный процесс был ещё примитивным, без логических умопостроений, но память была цепкой. И даже неодушевлённый мир казался мне живым, потому что из него исходили звуки, запахи, тепло или холод, разнообразные краски.
…Утром я просыпаюсь в своей кроватке дома и замечаю пробивающиеся в комнату сквозь щели закрытых ставен лучи солнца. В этих лучах играют, кружатся пылинки. Они – живые!
Один лучик падает на висящую на гвозде гитару. Она тоже кажется мне живым существом. Круглая дырка в её корпусе – это широко открытый рот. Симметричные цветные наклейки по обе стороны от гитарных струн – это глаза. И я начинаю уговаривать гитару, грозя ей пальцем:
– Ты меня не тронь! Ты маму мою не тронь! Ты бабушку мою не тронь! И Герку с Женькой не тронь! А то мой папка придёт и расколотит тебя!
А то чудовищем становлюсь я сама. Я ем пельмени. Расположив их по кругу на тарелке, я представляю, что это цыплятки. Моя вилка хищно кружит над ними, нацеливается на одного из них, протыкает и несёт к широко открытому моему рту. И это не рот, а отверстие в горе, где живёт страшила-змей. Вот он: время от времени высовывается из отверстия, толстый и красный. Он ждёт очередного цыплёнка, которого хочет сожрать. Уже догадались, что это мой язык. А мои зубы – это забор, который не даёт цыплёнку убежать от страшилы-змея. Такой вот триллер, придуманный моей фантазией.
Или вот зима. Снега много и холодно на улице. Всё застылое, мёртвое.
Но вот стало чаще показываться солнце, на улице теплеет, снег уплотняется и темнеет. Я прислушиваюсь к журчащим звукам под снежным покровом. Что же это? Вроде вода журчит? Я топаю валенком по насту, валенок проваливается в снег и быстро намокает, а я продолжаю протаптывать канавку, и в неё из-под снега вытекает весёлый ручеёк. Это он, оказывается, журчал, отыскивая себе выход. Я его освободила!
Потом снег исчезает. Бурые от засохшей прошлогодней травы полянки начинают покрываться свежей зеленью. Да и всё в мире преображается: небо, облака, деревья. В траве расцветают маленькие солнышки – одуванчики. Но меня больше всего начинает волновать какой-то необъяснимо приятный запах, от которого кружится голова. Мне хочется бежать на этот запах, но я ещё мала и одна боюсь выбегать со двора.
Однажды мама приносит ветку с кисточками белых мелконьких цветов. От них пахнет так же! Я спрашиваю её, где она взяла эту веточку. Мама отвечает:
– Да у Борониных целый сад этих деревьев. Это – черёмуха.
– Че-рё-ё-ё-муха, – растягивая слово, повторяю я. Слово звучит музыкально, мне становится хорошо даже от звуков в этом слове.
Борониных я знаю. Их дом на нашей улице слева от нашего дома, но по ту сторону дороги. Прошу маму показать мне этот чудесный и сказочный сад. Она ведёт меня к Борониным. Действительно: за их домом огромный сад. Деревья такие высокие, и ветви столь густо растут, что в саду даже днём сумрачно и темно. Но запах! Я буквально пьянею от него.
До сих пор запах черёмухи – один из любимейших мною…