Лишь раз удалось Радиковскому вырваться из монотонного военного порядка, когда он отбыл в Ковно для сдачи экзамена на офицерский чин. И в Ковно было тихо, аккуратно и размеренно. Радиковский видел кривые, но опрятные улочки, дворики, какие ему встречались ещё в Петербурге на иллюстрациях в литературных и художественных журналах. Картинки были подписаны М. Добужинским. Сейчас же Радиковский сам ходил по этим кривым улицам мимо готических и барочных храмов, постоял на мысе у слияния двух рек, ощущая за спиной дыхание старого замка. Но ни на миг его не покинуло в Ковно ощущение этого города как театрального, как города, на огромной сцене которого установлены аккуратные макеты-декорации.
Экзамен он сдал успешно и вернулся в чине прапорщика, чтобы снова войти, втечь в тот самый, раз и навсегда установленный военный порядок. А порядок этот предполагал неминуемое и необходимое в военных условиях огрубление. Огрубление всего – мыслей, чувств, манер, привычек. Способствовало огрублению и отсутствие постоянного женского общества. Случайные и редкие пересечения с сёстрами милосердия положения не спасали, ибо предметом этих пересечений оставалась война с короткими приветствиями, обменом новостями и вечными разговорами о ранах, смертях. К тому же сам Радиковский старался избегать этих встреч.
Причиною был стыд. Он по-прежнему стыдился вшей. В окопах вшивели не только солдаты, но и офицеры. И сознание самой возможности того, что кто-нибудь вдруг увидит на воротнике его кителя случайную вошь, рождало в душе жгучий стыд. Какое уж тут дамское общество!
Вернувшись после сдачи экзамена, Радиковский подал прошение о переводе из Конного полка. Причин было несколько.
Радиковский остро чувствовал свою чужеродность. Чувствовал, что, несмотря на свой офицерский чин, личную храбрость, прекрасное умение держаться в седле, в офицерский корпус он вписывается с трудом. Большинство офицеров полка были из военных династий, они пришли в полк после кадетских корпусов и юнкерских училищ, кто-то и вовсе успел послужить ещё до начала войны. Для них Радиковский оставался чужаком, профессорским сынком, выскочкой, неизвестно по какой причине пожелавшим перебраться в другое сословие.
Была и другая причина. Её Радиковский отодвигал в конец придуманного им списка, но на деле она могла перевесить многие другие. Служба в Конном полку для того, чтобы соответствовать определённому уровню, требовала значительных денежных трат. Позволить их себе Радиковский не мог.
Единственным человеком в полку, общаться с которым было легко и интересно, оставался Батуринцев. Потомственный дворянин, потомственный офицер, он нашёл в Радиковском хорошего собеседника, живо интересовался его научными занятиями. Естественное для Батуринцева чувство равенства с другими людьми и расположило к нему Радиковского, хотя они и по происхождению были разными.
– Я ведь из поповичей, – сказал как-то Виктор Батуринцеву. – Даже фамилия моя поповская.
Батуринцев поднял на него удивлённый взгляд, и Радиковский объяснил:
– Видите ли, в бурсах, ещё в восемнадцатом столетии, семинаристы любили давать друг другу прозвища. А, порой, и педагоги давали прозвища воспитанникам. Латинские прозвища. Уж не знаю, кому и по какой причине вздумалось назвать моего прадеда радикусом, то есть корнем, но прозвище пристало. Вот мы и Радиковские.
– Вот оно как… А я вот и не задумывался над историей своей фамилии, – с некоторым даже сожалением сказал Батуринцев.
– Возможно, вам это было и не нужно. Вы всегда были уверены в древности своего рода. У меня же, если можно так выразиться, «родовой голод древности». От него и интерес.
Словом, скорое расставание с Батуринцевым было единственным, что могло омрачить его уход из полка. К удивлению сослуживцев прошению Радиковского не только дали ход, но и удовлетворили его. Службу Радиковского продолжил на другом фронте.
X
На войне, когда ты в окопе или в траншее, нет большей беды, чем дождь. Он бывает разным. То сеется невидимой мокрой мукой, оседает на лице, на руках, на шинели, влага проникает во все поры, кажется порой, что до самого исподнего добирается это влажное сеево. Оседает и на оружии. Приклад винтовки оттого становится осклизлым, липким, неудобным. А то зарядит дождь лить, не переставая, стоять стеной. Он сделает вязкую почву ещё более вязкой. Глинистая грязь налипнет на сапоги – и трудно будет выдирать из этой грязи ноги, грязь не будет отпускать, словно захочет стянуть с солдата сапоги. И шинель намокнет, станет тяжёлой. Тут уж попробуй беги в атаку. А бежать надо! Но хуже всего, если случаются дожди зимние. Днём дождь, а ночью может и мороз прихватить. И примёрзнет твоя шинелька к землице, а когда поднимешься, с мясом оторвёшь от земли шинель. А нет – так отодранную от земли ледяную корку понесёшь на себе, пока она, подтаяв, не стечёт грязной жижей.
Первый друг тут солдату – курево. Греет цигарка пальцы, греет дымок изнутри. Потому пуще всего бережёт солдат кисет с табаком, прячет его хитро, чтобы не подмок табачок, но и при случае сподручно было кисет достать. Сухари, конечно, тоже дело необходимое, но на худой конец и мокрые, расползшиеся сухари жевать можно, а сырой табак как раскуришь? Беда! Вот и берегут кисет.
Эту солдатскую заповедь Егор Губин усвоил давно и прочно, и табак у него всегда бывал надёжно припрятан, потому и всегда бывал хорош. Знали это другие солдаты, вот и всегда норовили ближе к нему быть, когда тот, присев, запускал руку к своему тайнику. Подбирались, просили поделиться. Губин хоть и не скаредничал, себя тоже не обделял. Да и в одиночку курить удовольствия ему мало было. Это всё равно, что тайком чарку за чаркой опрокидывать. Балагуру Губину такое было в тоску. Ведь когда ещё поговорить, как не за куревом?
Губин расположился, удобнее, достал кисет и тут услышал над собой голос Радиковского:
– Что это ты, Губин, курить собираешься? За версту же огонь виден. Неприятель быстро обнаружит.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, моя цигарка особая. Вот глядите.
Губин держал на ладони нечто, похожее на наборный мундштук. Он набил этот мундштук табаком, старательно прикрывая ладонями огонёк спички, раскурил, а затем прикрутил спереди такой же мундштук, от чего тот стал двусторонним.
– Вот глядите, ваше благородие, – Губин затянулся, – и курить можно, и огня не видно.
И действительно: сквозной канал странной конструкции позволял безбоязненно затягиваться, а прикрытая передняя часть мундштука делала огонёк такой цигарки невидимым.
– Откуда же такая небывалая штука?
– Так то Игната Семёнова работа. Он и вашему благородию быстро справит. Не желаете?
– Да нет уж, не нужно. И всё же: будь осторожнее.
Радиковский пошёл дальше, придерживаясь рукой за осклизлые от долгих дождей брёвна траншеи.
А утром началось! Такой атаки – не стремительной, а, скорее, изматывающей, вязкой – Радиковский припомнить не мог. Противник словно задался целью измотать, наши силы, измотать не только физически, но и морально, опутать волю, втянуть в бездействие. Или, напротив, вызвать на необдуманную решимость, заставить сорваться прежде времени, начать неподготовленную атаку. Здесь важно, у кого крепче нервы, а у кого они сдадут.
Первым не выдержал штабс-капитан Уваров. Он ринулся со своей ротой в атаку – и увяз. Но самые верные решения приходят внезапно. В этом Радиковский убеждался не раз. И приходят такие внезапные решения, когда кругом всё худо, когда, кажется, нет выхода, когда гибель – и твоя, и товарищей – неминуема. Почему вдруг усталый, до этого отказывавшийся понимать и оценивать происходящее мозг вдруг озаряется внутренним светом?! И уже думается легко, и знаешь уже всё наперёд.
Слишком поспешно вырвавшись вперёд, рота штабс-капитана Уварова врезалась во вражеский фронт и встала, остановленная противником. Образовался выступ, мыс, и его-то усиленно атаковал противник. Рота не сдвигалась, но силы понемногу оставляли их. Ещё немного – и роту либо смяли бы, либо взяли в кольцо.