Таково было для Радиковского начало войны. Так встречала Восточная Пруссия. Солдат здесь удивляло всё – аккуратные дворы с кирпичными под черепицей сараями и конюшнями. Дворы чистые и ухоженные, в них не натыкался глаз на навозные кучи, беспорядочно сваленные дрова. Здесь и тулуп не швырнёшь где попало, недоумевали мужички. И уж вовсе удивляло, что местами даже тропинки в лес на полста метров были вымощены булыжником.
И мимо всего этого упорядоченного уклада, и рядом с ним всё двигалось: перемещались полки и дивизии, шли, растягиваясь и застревая тот тут то там, обозы, уходили в им одним ведомом направлении жители хуторов и деревень. А над всем этим висел неумолчный шум. Скрипели колёса телег и подвод, стукаясь друг о друга, ржали лошади, таща под окрики прислуги артиллерийские орудия. И вдруг где-то сквозь скрип колёс, лязг металла, конское ржание и солдатскую ругань пробивалась песня. И ругань стихала, и скрип и лязг, казалось, становились тише.
Ехали шагом. Радиковский, покачиваясь в седле, казалось, дремал. Но он вспоминал.
Как перед отправкой в Петрограде он и подобные ему в новенькой форме, поскрипывая ремнями и похлопывая подобранной где-то веточкой по голенищу сапога, важно ходили они по перрону. Они непрестанно улыбались, ловя в душе подъём, который приятно холодил хребет и живот. А потом уже в вагоне весь путь, книжные мальчики, твердили про себя в такт стуку колёс: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». И лишь позже, побывав в деле, они успевали мельком увидеть этот край мрачной бездны, но и того бывало достаточно.
Эта бездна была в глазах умиравших лошадей, не умевших сказать о своих страданиях, она была и в глазах умиравших солдат. Солдаты, конечно, могли бы сказать, но больше стонали и кричали, а в глазах их была не мольба, а гнев, отчаяние и ненависть. Это был гнев на непонятную им, мужикам, войну, отчаяние от того, что искалеченные, они никому не будут нужны; в глазах была ненависть к ним – офицерам и вольноопределяющимся, к этой белой кости, к этим стройным, и разговаривавшим и двигавшимся иначе, чистым, ухоженным и непонятным. «Нас-то, серую скотинку, силком на войну погнали. А вы с чего сюда заявились», – словно спрашивали те умиравшие. Они, не понимая, – ненавидели.
Тёмная бездна была и в такой банальной нелепице, как фронтовая вошь. Казалось бы: уж ты бережёшься, уж, не забывая о гигиене, плещешься, обливаясь даже холодной водой, чистишь ежедневно обмундирование, а глядь – ползёт по воротнику одна, другая, третья… И привыкаешь, а потом и вовсе рукой махнёшь. Тем более, что скоро понимаешь: следить за собой некогда, да и сил не остаётся. Вот и спишь часто, не раздеваясь и даже не скинув сапог.
– О чём задумались, Радиковский? – услышал он позади себя и узнал по голосу поручика Батуринцева. Тот подъехал и, не дождавшись ответа, сказал:
– Для вольноопределяющегося вы хорошо держитесь в седле. Откуда такой опыт? В имени получили?
– В имении? Нет. Да у нас и не было имения. Я ведь профессорский сын. А вот по соседству с нашей дачей стояла дача генерала Ивчина. Мне он казался стариком. Добрейшей души человек. Почему-то привязался ко мне, вероятно, потому что своих внуков не было. Он-то и научил меня держаться в седле.
– Вы сказали, что у генерала не было внуков? Вовсе не было?
– Мне думается, не было. Впрочем, однажды приезжал к нему на побывку внучатый племянник, кажется. Утащил меня как-то к оврагу, куда я ходить очень боялся. Но мы с ним так и не сошлись. Он был старше двумя годами, да и погостили они не более недели.
«Да, я был тот ещё сорванец», – подумал Батуринцев, но вслух не сказал, а лишь поинтересовался:
– Так вы студент?
– Университетский курс я окончил, – отвечал Радиковский, – и был ассистентом у профессора Одинцова. Диссертацию готовил.
– И с таковым багажом вы сюда? Под шрапнель? В неустроенность?
– Вот так, – только и ответил Радиковский.
Тем временем подъехали к тому, что можно было принять за усадьбу. Верно, усадьба и была здесь прежде, но сейчас оказалась заброшенной. Почему решили хозяева оставить – и, похоже, не вчера – добротный дом с не протекающей ещё крышей, двор с конюшней, сараями, великолепным яблоневым садом и прудком, осталось загадкой.
– Мы ещё потолкуем с вами, – спешиваясь, сказал Батуринцев. – А пока будемте устраиваться на ночлег.
В доме решено было разместить командира полка полковника Микульского с начальником штаба и сам штаб. Офицеры разместились в сараях, а конюшню быстро заняли наиболее расторопные и пронырливые солдаты, остальным пришлось разбрестись по саду и искать себе места, где можно было укрыться от ночного октябрьского холода.
На трёх яблонях в саду ещё висели плоды. Радиковский, который с детства любил и понимал сады с их цветением, плодоношением и увяданием, отметил про себя, что хозяева разбили сад с умом, подобрав сорта яблок так, что плодоношение растягивалось с августа по октябрь. Не успевали собрать урожай с одних яблонь, как поспевали плоды на других. Яблони словно передавали эстафету плодоношения одна другой.
Яблоки были сразу же сорваны и пущены в дело. Кто-то из солдат, сняв с себя рубаху, прошёлся с нею, как с бреднем, в неглубоком пруду – и скоро на прибрежной траве забилось полтора десятка карасей. Запахло костром и пекущейся рыбой.
В доме же не оказалось ни дров, ни угля, которым в Пруссии отапливались почти все печи и камины. Пришлось тащить полусырое топливо из сарая.
Полковник Микульский торопливо ходил от камина к поставленному неподалёку креслу и то и дело подгонял солдата, который безуспешно пытался разжечь в камине отсыревшие поленья. Солдат Авдеев стоял перед камином на коленях и изо всех сил раздувал огонь. Но только взлетала облачком неубранная зола, да дым ел глаза.
Микульский остановился перед приставленным к камину длинным бамбуковым стволом с сужающимся наконечником. Он недоумённо вертел его в руках.
– Послушайте, поручик, – обратился он к оказавшемуся рядом Батуринцеву, – не скажете, голубчик, к чему сия бамбуковая труба?
Батуринцев взял из рук полковника бамбук, повертел его в руках и, больше догадавшись, чем зная, приставил узкий конец к тлевшим поленьям, осторожно подул с другого конца. На дровах вспыхнуло красное пятнышко. Поручик подул увереннее – метнулось небольшое пламя.
– Так это для того, чтобы раздувать! – по-детски радуясь, воскликнул полковник. – Авдеев, голубчик, а ну-ка бери трубу, принимайся за дело.
Солдат поднялся с колен, отряхнул налипшие соринки и пыль, взял из рук Батуринцева бамбук. Через некоторое время в камине заметался огонь. Авдеев подбросил несколько поленьев. Сначала от сырого дерева пошёл парок, но дрова быстро обсохли, пламя охватило их, и скоро из камина уже доносился весёлый треск.
Довольный Микульский велел солдату подтащить кресло ближе, устало опустился в него, вытянул ноги к огню и неотрывно смотрел на пламя. Батуринцев осторожно вышел. Ему хотелось разыскать Радиковского.
II
Паровоз стоял под парами. Раненых грузили непрерывно. Окрики, стоны, команды, быстрый топот солдатских сапог то и дело заглушались коротким, резким и очень громким шипением стравляемого пара.
В своём вагоне начальник военно-санитарного поезда барон Николай Врангель говорил приятелю по Петербургу полковнику Микульскому:
– То, что мне довелось видеть сегодня, невозможно забыть. Вообразите: лазареты на двести человек, а в них помещается до двух с половиной тысяч. Они лежат на земле, на грязной соломе и стонут, кричат, плачут, бредят. Узнав, что есть возможность уехать, они – все, кто хоть как-то мог двигаться – поползли, волоча свои тела. Они ползли, стараясь прийти первыми, отталкивали более слабых, ползли по ним – лишь бы вырваться из ада. Но можно ли осуждать этих несчастных?
– Ох-ох, грехи наши тяжкие, – выдохнул Микульский. – С братцем-то, с Петром Николаевичем удалось увидеться?
– Какое! Лишь издали кивнули друг другу.