Литмир - Электронная Библиотека

Отступление. Этот нерадостный процесс требует от стратега не меньших, если не больших мужества и умения, нежели при наступлении. Необходимы невероятные усилия, чтобы сохранить взаимосвязь и слаженность действий между отступающими армиями, дивизиями и полками. Нужно немалое мужество, чтобы пройти мимо укоряющих взглядов жителей оставляемых врагу городов и деревень. Наконец в ещё большей мере нужны сила, авторитет и воля, чтобы в этом отходе и отказе от борьбы сохранить боевой дух войск, не дать унынию, а тем паче панике взять верх. Иначе слаженное отступление станет беспорядочным бегством – и армия перестанет существовать.

Андреев отступал. Отступал спокойно, с достоинством. С арьергардными боями войска уходили из Польши, а у крепости Новогеоргиевской остановились. Что вынудило опытного генерала остановиться здесь и начать обороняться? Что подвигло на такой шаг, от которого удерживал генерала его хороший друг генерал Басов? Слова Андреева о том, что он не может взять на себя ответственность бросить крепость, над которой так много работали прежде, вряд ли что объяснят. Возможно, сыграло-таки роль внутреннее неприятие каждым военным человеком отхода, сдачи позиций. А, может, теплилась в душе генерала надежда, мол, остановимся, укрепимся, оттолкнёмся и пойдём наступать. Кто ответит?

Так или иначе, но в июле началась оборона Новогеоргиевской. Что это были за дни! Такого напора противника войска не видели давно. Оборона длилась недолго: через четыре дня после того, как противник открыл огонь, крепость пала. Потери были огромны.

Генерал Андреев находился в своём кабинете, куда вошёл с докладом начальник штаба. Незадолго до этого генерал почувствовал себя дурно. Случился знакомый ему приступ болезни. Днём его одолевала сонливость, и надо бы прилечь, подремать, да нельзя, и знал генерал, что и ночью отоспаться не получиться: ночью его станет мучить бессонница. Опять начинался зуд, опять генерал почувствовал запах аммиака изо рта, конечности похолодели, появилась одышка. С бледным, желтоватого оттенка одутловатым лицом генерал вышел из-за ширмы. Его обычно пышные, причудливо зачёсанные, «прусские» усы сейчас гляделись обвисшими.

За ширмой, откуда вышел генерал, для него установили аналой с иконой, где он мог оставаться наедине с молитвой. Он сразу же спросил о потерях.

– Потери огромны, ваше высокопревосходительство, – отвечал начальник штаба. – Много убитыми и ранеными. И пленных тоже много. Сдались и офицеры и генералы.

Андреев ещё больше побледнел, но сдержался.

– Что генерал Бобрик? От него, наконец, есть вести?

Начштаба молчал.

– Почему не отвечаете?

– Ваше высокопревосходительство, Михаил Васильевич, я не в силах это произнести, – с трудом ответил начальник штаба.

– Что такое, генерал?! Докладывайте!

Начальник штаба вытянулся, одёрнул полы кителя, сглотнул слюну и, стараясь говорить, чтобы голос не сорвался, выдавил:

– Генерал от кавалерии Бобрик передался врагу.

Андреев глухо и негромко застонал, сдавил пальцами виски и ушёл за ширму. Подождав немного, начальник штаба развернулся на каблуках и вышел. Долго ещё в пустом кабинете возносилась тихая молитва.

Однако надо было действовать, то есть, продолжить отступление. Оставив Ковно и Вильно, русские войска ушли в Сморгань и далее.

В Могилёве решено было сделать Ставку, и в августе Могилёв стал военной столицей империи. 23 августа в половине четвёртого утра к станции в Могилёве подошёл императорский поезд. Николай решился на отчаянный шаг – стал Верховным главнокомандующим.

Удивительным образом сочетались в этом человеке воля, рождённая упрямством, с нерешительностью и готовностью находиться под влиянием, чувствительность до сентиментальности с доходящей до безразличия холодностью, скрытность с романтическими порывами. Вероятно, такой романтический порыв и привёл императора к решению взять общее командования на себя. Ему виделся венец спасителя, взвалившего на себя тяжкий крест тогда, когда всё было куда как плохо. В случае победы это сделало бы императора спасителем нации. В случае поражения в государя полетели бы все плевки и насмешки. Это понимали не только приближённые Николая, не только генералы Ставки, но и многие подданные. Как понимали и то, что империю трясёт.

VII

Профессор Одинцов вошёл с шумом и уже из передней громогласно известил домашних:

– Бог знает, что творится в городе! Опять забастовка! Бастуют, бастуют… И где? На военных заводах! На фронте положение хуже некуда, оружия нет, боеприпасов нет, а они бастуют! Ввести бы Государю военное положение, да нельзя: Дума взвоет! Все эти родзянки и гучковы, все кадеты да социал-демократы – сколько болтунов и бездельников!

– Но, папа, – попыталась возразить Татьяна, – пожалуй, не все такие глупцы. Неужто никто не понимает истинного положения.

– Пустое! Не понимают! А ежели понимают, да продолжают упорствовать в глупости, то это – предательство. Идёт война, гибнут лучшие люди (на войне всегда гибнут лучшие), а болтуны межпартийными дрязгами заняты! Все словно ума лишились! Бацилла пораженчества витает повсюду. А где пораженчество, там вседозволенность. Вчера один студент-филолог надерзил милейшему Павлу Аркадьевичу. По пустяку какому-то. А профессор так опешил, что и не нашёлся, что ответить, только махнул рукой: совестно вам, сударь, и пошёл прочь. И всё студенту с рук сошло.

Профессор прошёл в кабинет, и оттуда вскоре донеслось:

– Ну, что я говорил?! Ох, не к добру, не к добру связались мы с этими англо-саксами. Вот полюбуйтесь, что их посол говорит. – Профессор вышел из кабинета, держа в руках номер «Нового времени».

– Полюбуйтесь. Вот интервью этого Джоржа Бьюкенена. Они, англичане, не наступают, дескать, потому, что снаряды накапливают. Вот накопят, тогда и ударят. Мы ушли из Польши, мы оставили Ковно и Вильно, а они снаряды накапливают! – профессор тыкал в страницу газеты снятым пенсне. Это означало, что он крайне возбуждён и раздосадован. Татьяна поспешила успокоить отца и отвела его в кабинет. Оттуда долго ещё доносилось:

– Ох, нахлебаемся мы, нахлебаемся мы горя с этими союзничками. И государь на беду себе возглавил Ставку. На него же теперь всех собак повесят.

– Может, ты сгущаешь краски? – попыталась успокоить мужа Александра Аркадьевна.

– Какое там! Государя не уважают – вот в чём беда. Давеча слышал, как один земгусар поносил императрицу, сплетни передавал. Ладно, земгусары, известное дело, те ещё вояки, но чтобы человек в форме поносил государыню?! Ладно, не государыню, но жену своего главнокомандующего, даму – такое я отказываюсь понимать! Что-то изменилось в мире. Словно после газовых атак у многих разум помутился. Мерзко! Скверно! Вы только поглядите: нынче многие мужчины не только не стыдятся своих дезертирских настроений, но и кичатся ими. Танюша вон увлеклась новомодными поэтами, но что они проповедают?! Ты уж извини, Татьяна, но не удержался, взял у тебя со стола газетку, прочитал. Автор, видите ли, гордится тем, что не идёт в шрапнельный дым. Я правильно запомнил?

Татьяна поняла, о каком стихотворении говорил отец. Она и сама была в растерянности. Варя снабжала её новой литературой, горячо посвящала в свою веру. Татьяна пыталась понять, но многого не понимала. А в стихотворении, о котором говорил профессор, Татьяну смущало и другое, что она не решалась и даже стыдилась оформить словесно. Её смущало, что в стихах, написанных от имени мужчины, сказано:

И много нежного и доброго
Вложить к любимому в письмо.[3]

Странно было читать такое. Варя, правда, изредка намекала ей на новые нравы, царившие в богемной среде, но Татьяна гнала догадки прочь: они были стыдными.

Знала Татьяна и другое стихотворение – своеобразный ответ этому ломано-жеманному поэту. Ответил другой поэт – громогласный и высокого роста, выступавший почему-то в жёлтой женской кофте. Татьяна так и не решилась спуститься в подвал, в поэтическое кафе, и поэта ей издали показала Варя. Она же и стихи дала прочитать:

вернуться

3

Строки из стихотворения И. Северянина

7
{"b":"729705","o":1}