Я была в гораздо большей степени мужчиной, нежели любой из моих мужчин, и, без сомнения, смогу оказать помощь лучше, чем любая моя помощница.
Так и происходит. Эйфория – старательная пухлая негритянка из Уганды. Я советую ей носить более удобную, просторную обувь и юбки, а то ей трудно ходить и еще труднее нагибаться. «Ты что, манекенщица?» – спрашиваю я ее. Она никогда не слышала этого слова, как его ни произноси. Хотя, говорю я себе, лучше быть манекенщицей, чем русской потаскухой, которой мнит себя моя ночная помощница из Молдавии. В час смены караула здесь возникает форменный бордель. Перед кем они надеются покрасоваться? Перед моим врачом? Перед педикюршей? Перед моими сыновьями? Перед мойщиком окон? Или им достаточно трясти телесами перед носом у старухи? Ничего, как-нибудь я покажу им свои фотографии, пусть полюбуются, какой я была в их годы. Воображаете, что вам под силу воспламенять мужские сердца? Ну, так взгляните на это лицо и представьте, какие разрушения я сеяла.
Африканку я закаливаю как эмоционально, так и физически. У нее не сердце, а патока какая-то. Она стоит у моей постели, глядя, как я тружусь на старинных пяльцах из красного дерева, купленных вскладчину моими сыновьями (чтобы не давать мне вставать, хотя хожу я еще вполне прилично), и ахает от варварского восхищения.
– Что за красота, миссис Берил! Это правда?
– Ничего правдивее ты никогда не прочтешь, – уверяю я ее. – Я сама это написала.
– Такая счастливая история, – воркует она, – так и тянет улыбаться.
– А напрасно. Тут впору выть.
– Нет, это очень счастливая история! – Она всплескивает руками. – Представляю, как его жене не терпится с ним воссоединиться.
– И зря.
Эйфория ретиво трясет головой.
– Она обязательно к нему присоединится.
– Это я сочинила. Сказано тебе, этому не бывать.
Но Эйфория – то ли модернистка, то ли пост-не-знаю-кто по части сюжетов: воображает саму себя автором всего, что читает, поэтому полагает, что ей виднее, чем настоящему автору. Она удаляется, упрямо тряся головой, и заваривает еще чаю. Слышу ее ворчание, означающее несогласие. «Это же надо», – так она, наверное, говорит, но я не вижу причин усмирять свое воображение. Я наделена им с незапамятных времен.
Рано или поздно я сама стану поить ее чаем. Знаю, этого не избежать. Она ляжет в эту постель, будет нести ахинею, а я буду измерять ей температуру. Выживает самый приспособленный, а я гораздо сильнее ее, годы не в счет.
Настя из Молдавии – с некоторых пор я называю ее Nastier[5] – тоже высказывается по поводу вышивки.
– Что значит «у жены не лежало сердце»? – спрашивает она.
Я гоню ее прочь. Не для того я дожила до таких лет, чтобы растолковывать гулящей молдаванке азы английского языка. Но это оплошность. Меня подводит нетерпение. Мой запас слов тает, спасение – в постоянном употреблении тех, что еще остались. Неважно, кто что понимает. При необходимости я бы судачила с пустым местом.
Что значит «у меня не лежало сердце», размышляет она, лежа в постели. Этим вопросом она задалась недавно. Или ей только кажется, что недавно. Ей не припомнить, когда началось это «недавно». Но одну вещь о себе она помнит твердо: всю свою жизнь она была ужасной женщиной. Потому-то ее мужья, любовники, короткие увлечения – не поймешь, как кого называть, – пропали, улетучились, канули; потому-то дети не зовут ее с ними жить.
Уж одну вещь она о себе знает. Или две.
Утром, до того, как над Северным Лондоном поднимается солнце, до того, как начинается свойственное концу лета жужжание, она принимается за новую вышивку на тему смерти.
Он родился без суеты и умер несуетно, выскользнув из жизни, как скользит в разинутый рот устрица.
«Это было не так уж трудно», – сказал он и угас.
Его никто не услышал
2
Шими Кармелли, прямой, неулыбчивый, раскладывает карты так, словно возлагает цветы на могилу врага.
Из его нагрудного кармана торчит краешек красного, как пятно крови, платка.
Вдова Острапова подавляет дрожь. Какие жесткие, какие ухоженные у него пальцы! Она наклоняет голову, втягивая ноздрями издаваемый ими запах. Она уже не в том возрасте, чтобы устыдиться. Да и он, по ее разумению, не в том возрасте, чтобы смущаться. Но тут она ошибается. На девяносто первом году жизни Шими Кармелли сохраняет мальчишескую застенчивость. Мужчина, не тревожимый воспоминаниями детства, уверенно почтенный, прочно чувствующий себя в собственном теле и не робеющий в присутствии женского тела, не одевался бы так педантично, как Шими.
Валериановое масло. Найдя отгадку, Острапова жмурится.
Он неторопливо качает головой. Все его действия неторопливы и обдуманны. В девяносто лет нельзя ничего оставлять на авось.
Но вдова не из пугливых. Теперь она подносит его пальцы к лицу, как цветы.
– Вытяжка пальмы каламус?
Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня; у грудей моих пребывает[6].
– Мыло, – бесхитростно отвечает Шими. Умалчивая, правда, откуда ему доставляют это мыло.
– Вы такая кокетка, Анастасия, – замечает вдова Саффрон.
– Всегда ею была, – подтверждает вдова Шульман.
Анастасия Острапова, не боясь показать свое обвитое золотыми цепями черепашье горло, запрокидывает голову и хохочет.
– Для меня не кокетничать значит умереть.
Шими Кармелли пытается вырвать руку из клешни вдовы Остраповой.
– Если я буду гадать вам по картам…
В разгоревшейся шуточной возне карты слетают со стола. Шими Кармелли встает, чтобы их собрать. В его возрасте это смелый поступок. Тщательность, с которой он приподнимает на коленях штанины, прежде чем нагнуться, не проходит мимо внимания вдов. Теперь он восхищает их уже не резвостью, а предусмотрительностью.
Вдова Острапова тревожится, что перемешивание карт дурно повлияет на ее судьбу.
– Они остались ровно в том же порядке, что и были, – заверяет ее он.
– Разве это можно запомнить?
– Я все запоминаю.
Он говорит это не для красного словца. Он и впрямь все помнит.
И много отдал бы, чтобы забыть.
Все пять вдов больше позаботились о своем внешнем виде, чем об удобстве. Все пять сидят за большим круглым столом, с которого удалено все, включая вращающийся круглый поднос, еще четверть часа назад соблазнявший нежирными ребрышками, вареными овощами и китайским чаем. Штатный гадатель ресторана Шими Кармелли должен располагать максимальной площадью для раскладывания карт.
– Какая властность! – шепчет вдова Вольфшейм на ухо соседке.
Это не первое ее посещение китайского ресторана / банкетного зала «Фин Хо» на Финчли-роуд. Ей не хочется, чтобы кто-то решил, что она ходит сюда только ради гадания мистера Кармелли, просто по счастливому совпадению в те вечера, когда она сюда заглядывает, здесь работает он.
Он помнит все ее прошлые появления – где она сидит, что носит, как выдвигает из-под стола ноги и кладет одну на другую с рассчитанной неторопливостью артистки кабаре. Вдова Вольфшейм славится своими ногами.
Ей бы скрещивать и разводить их под музыку, думает Шими Кармелли. Скажем, под Бородина.
В этом нет фаворитизма. Он не питает к Ванде Вольфшейм особенного интереса, он помнит всех вдов по прошлым встречам. Когда вдова Шульман внезапно и обескураживающее неуместно прерывает его гадание на картах словами, что они с ним, как ни странно, знакомы, он отвечает, что продал ей солнечные очки для ее медового месяца более полувека назад. «Вы ничуть не изменились», – галантно говорит он. Вдова Шульман делится своим удивлением от услышанного по очереди со всеми ужинающими. Она славится способностью выражать мимикой все оттенки изумления, но есть опасность, что они близки к исчерпанию.