– Да ведь не даст. Сама знаешь – жадная. Рази что взамен… А что?..
Нашлось – чего. На стенке над нарами висел коврик; запамятовал, что за коврик, но красоты, казалось мне тогда, необыкновенной. Его нам дала Лидина мать, тетя Варя. По-моему, она привезла его с торфяных заготовок, куда баб регулярно отправляли. Мать схватила коврик, горшок и помчалась к бабке Груньке. Эта самая бабка была матерью офицера, а семьи офицеров в войну баловали пайками. По деревенским меркам она считалась богатенькой, барыней ее называли. Горшок мать захватила с собой литра на три, а принесла неполный, да и не молока, а простокваши:
– Умоляла долить до края, не дала. А у самой ужасть как много, горшка четыре стоят.
Брат уже не пластался, постанывал. Лицо белое, как мел. Мать налила кружку, приподняла голову, помогла ему выпить. Он сглатывал с трудом, прерывисто. И только откинулся навзничь, как его вырвало. После мать еще несколько раз заставляла его, совсем уже обессиленного, припадать к простокваше, а его рвало и рвало. Я сверху наблюдал за борьбой со смертью, но, конечно, многого не понимал. В голове ребенка и, наверное, в сердце росло и росло недоумение и обида: ну, почему мать спаивает простоквашу, если Шурка выливает ее обратно?
Наконец, брат заснул. Лицо его порозовело. Мать укрыла его какой-то лохматиной, и тут только взглянула на меня. Потом в пустой горшок. И присела на край нар, вся скукожилась, зажала голову руками. Она не плакала – подвывала, то выпрямляясь, то опускаясь локтями на колени; плечи в судорогах вздрагивали. И так она долго сидела. И не сказала мне ни слова.
Владимировка
Помните у Есенина в «Анне Снегиной»? «Село, значит, наше – Радово, дворов, почитай, два ста». А в нашей Владимировке? Пожалуй, не меньше. Часть села притулилась к некогда барскому пруду, а большая – на двух берегах большого пруда, который, впрочем, не каждый год заполнялся весенней водой. Потому что его существование зависело от того, загородят овраг во время разлива вешних вод плотиной или нет. А загораживали чем? Камня в селе и в собаку бросить не найдешь. Запруду делали из глины и навоза. Если снега выпадало много, плотину непременно размывало. Но наш – «барский» – старались сохранить. В нем крайняя нужда была: лошадей и коров поили. И конюшню по этой причине построили недалеко от него.
Мы, мальчишки, много времени проводили в конюшне. Крыша у нее, казалось нам, высоченная, жерди хитроумно пересекались наверху, воробьиных гнезд в стыках жердей было великое множество. Мы безжалостно уничтожали гнезда: собирали яйца-крохотули и там же, на жердях, выпивали их. Бывало, не досмотришь, не принюхаешься, как следует, и тухлое в рот засунешь. Каждый такой случай осмеивался ребятней: «А Валька тухлятину вчера чуть не проглотил…» «А Колька позавчера – воробьенка…». Пропадали в конюшне еще и потому, что конюх дозволял выводить лошадей на водопой. Чаще всего право на это предоставлялось мне и Кольке Зимарину. Потому что близко от конюшни жили, привыкли к нам, доверяли. Трудность была одна: на водопое лошадь низко опускает голову, и нелегко удержаться на покатой спине. А коли сползешь, как вновь залезть? Мальки ведь, до пуза кобылы не доставали. Хотя ухитрялись и взобраться, если лошадь смирная: подпрыгнешь, ухватишься за гриву, подтянешься и – на ней.
Любили лошадей беззаветно. Труженицы они, как и сами крестьяне. И такие же безответные. И такие же мудрые и терпеливые. Я однажды, спрятавшись за угол, долго плакал: конюх ни с того, ни с сего огрел мою любимую кобылу вожжами.
Мне теперь кажется, что кроме конюшни в селе не было ни одного строения из дерева. Жили все в хатах-мазанках. Строили их из саманов, а саманы делали так. Сначала добывали глину, затем рыли яму глубиной, наверное, сантиметров 30, диаметром в два-три метра. Рыли яму вблизи пруда, потому что вода близко – а воды требовалось немало. Затем приносили солому, мелко крошили ее. Загружали яму глиной, наливали воду, перемешивали смесь с покрошенной соломой. Ну, а дальше топтались долго в яме. Или мы, пацаны, или, если требовалось саманов много, на целую, например, хату, пускали лошадь.
Бывало, возьмешь повод и водишь бедную по кругу. Ходит она с опущенной мордой, глаза по сторонам не смотрят, только внутрь себя; иной раз всхрапнет, а слышишь-то вздох. Мол, вот какая, дружок, жизнь моя; уж лучше бы воз везти, чем вот так топтаться по кругу. И видишь лошадиную грусть; ручонкой шею ее погладишь, взглянет она на тебя, вздохнет: дескать, сильно-то не переживай, что поделаешь, все понимаю, нужна изба.
Перемешанным месивом заполняли формы и оставляли сушить. Из таких кирпичей клали стены. Теплые, в общем-то, хаты получались, долго тепло хранилось. А ведь топить приходилось соломой да кизяками; о дровах и не мечтали. Забросит мать охапку соломы для розжига, на нее кизяков; и прогревалась печь изрядно. В закрытую заслонкой печь после протопки ставили тесто, хлеб выходил румяный, и пах так, что голову кружило.
Много хороших слов припасено для коровы, лошади (кормилица, труженица), а какие бы ласковые и благодарственные слова найти для печки? Русская печка – она для детей добрая, как бабушка. И вдобавок – лечебница. Да и не только для детей. Дед Федор часто простужался, и лечился на печке. «Фекла, – хриплым голосом говорил, залезая на печь, – ты бы хрену настрогала». Намельчит бабка хрена, зальет кипятком, дед без роздыха осушит кружку – и потеет. И как сердце выдерживало? Мать рассказывала: «Девчонкой еще была, поехали с батей в районный центр Мучкап (двадцатые или тридцатые годы), зашли в столовую, заказали щей. Батя покрутил солонку с красным перцем и нечаянно сыпанул весь перец в миску. И – ест. Покраснел, слезы катятся, а ест». «Ты, батя, спросил бы других щей. Чего мучаться?» Куда там, выхлебал все до дна.
Полов деревянных в избах отродясь не было, а все из той же глины, настолько спрессованной, что казался пол бетонным. Крыши из соломы. Стены белили мелом. Деревянные жерди шли только на перекрытие. Сверху на жерди наваливали пластами солому: чем толще слой, тем теплее. Особую роль играла «матка» – бревно, на которое опирались жерди. А особенная роль его определялась тем, что в безлесном краю приобрести такое бревно дело сложное. Пол тоже застилали соломой, которую меняли раза два в неделю. Старую подстилку пускали в печь. Зимы были тогда снежными; так наметет, что одни крыши видны. Идешь, а они под луной светятся серебром. И дымок струйкой медленно-медленно утекает вверх. Вечером, когда во всех хатах разводят огонь, десятки струек из печей выглядели не по земному – словно голубоватые тропинки в глубокие черные небеса кто-то протоптал. Кстати, по дыму различали те дворы, где гонят самогон. Выйдет председатель совета в лунную ночь, оглядит деревню, и там, где струится голубоватый дымок, значит, гонят, грешат. Ага, есть куда завтра наведаться; только придумать придется повод. Но и много-то не нагонишь: не из чего.
В снежные зимы только перед окошками и дверьми убирали снег. Идешь по белым сугробам наравне с крышами; до гудящих телеграфных проводов рукой подать; окошки светятся тускло, и почему-то в каждом видятся лица хозяйки или хозяина. Не то, чтобы они сами выглядывают из окошек, а окошки, формы их напоминают лица. И так ясно, явно: одни с приветливым, другие с угрюмым взглядом, с морщинками, с подпаленными усами… Разные.
Как я спас председателя
Во время уборки зерновых село вымирало. От зноя раскаленный воздух будто бы гудит; изнутри идет тяга, тягуче, потрескивая. Редко кого можно встретить на улице; разве только какая-нибудь старуха-непоседа выйдет, взглянет в небо, перекрестится: слава Богу, дождя не будет, а значит и снопы подсохнут, полегче будет цепами выбивать зерно. Однако и перестоять снопам никак нельзя: по дороге на гумно половину урожая растеряешь. Все эти мелочи крестьянин назубок знает.
В один из таких дней, уже после войны, я шел мимо правления колхоза. Около избы стояла диковинная машина-фургон, черная, с решетками на окошках кузова. У кабины стоял человек в форме. Я остановился поглядеть. Вскоре из избы вышли люди в форме, рядом с ними наш председатель колхоза. Он, видно, перед визитом «гостей» побывал на гумне, густые черные волосы, которые не знали расчески, может быть, днями, перемешаны с мякиной, рубаха мокрая от пота. Он шел, опустив голову в некотором отдалении от шагавших впереди энкаведешников. Один из них – с наганом в руке. Председатель, не взглянув по сторонам, без подсказки залез в кузов.