Когда потеплело, перебрались в хлев (в Забайкалье его называют стайкой). Конечно, перед этим в стайке прибрались, почистили, постелили сено. Стайка находилась во дворе домика, в котором жили дядя Леня, тетя Варя с бабушкой. Жили они, впрочем, раздельно: у домика были два входа. В одной половине дядя Леня с женой и двумя детьми, а в другой тетя Варя с бабушкой. Ко мне дядьки и тетки, как, впрочем, и бабушка, относились равнодушно; да это и понятно, своих детей наплодили порядочно. А я что? Я рос на отшибе. Отец устроился возчиком в отделе продовольственного снабжения оловокомбината – развозил на телеге по магазинам продукты, а мать разнорабочей на стройке. В доме появились деньги, на столе – то, о чем в деревне и не помышляли. Оловокомбинат содержал подсобное хозяйство, откуда шло в магазин иногда и мясо, а в основном, потроха, ноги, головы. Однажды я стал свидетелем разговора двух старух в магазине. Они стояли у прилавка перед огромной коровьей головой с разинутой пастью и поленьицей из коровьих ног. Старуха другую спрашивает:
– Мясо-то утром было?
– Вроде нет.
– А голова-то пошто без языка?
– А чтоб не сказала, куда мясо подевалось.
Но нам, голодальщикам, новая жизнь показалась раем. Помимо потрохов, коровьих ног для холодца, мать часто покупала соленую горбушу за 90 копеек, вымачивала, избавляясь от излишней соли, и готовила разные маринады с луком и морковью. Хлеб всегда был на столе, куски сахара-рафинада не переводились. Мне явно не хватало углеводов, и я ел сахар кусками. Тетя Настя говорила матери:
– Валька так хрустает сахаром, прямо страшно. – И обращаясь ко мне. – Ты хоть размачивал бы его в воде.
Но через год-полтора лафа закончилась: отец слег. При этом кадровик комбината то ли сам не знал последствий, то ли обманул: предложил отцу уволиться по собственному желанию. «Поправишься, и снова выходи на работу. Место для тебя, Андрей Иванович, всегда найдем». Так мы остались на одной зарплате матери, пришлось ужаться в питании. К тому времени нас поселили в трехкомнатную квартиру какого-то начальника: им пришлось уступить нам малюсенькую комнату. Не думаю, что они были нам рады, но жили мирно. Отец днями и ночами лежал на высокой кровати, отвернувшись к стене. Рак съедал его тщедушное тело. Как-то при мне подивился:
– Ксеня, погляди, какие у Вальки толстые икры. Отбавил бы мне немного.
Отец и до того был низкоросл, а во время болезни напоминал ребенка; возраст выдавало только лицо. Когда я изредка садился к нему на кровать, меня поражали его глаза: серые и чистые. Порой он пристально наблюдал за мной и о чем-то думал. Теперь я догадываюсь о чем…
Мне и по сей день стыдно за то, что я однажды сделал, вернее, не сделал. В поселке не было централизованного водоснабжения, колодцев не рыли, потому что добраться до воды не было никакой возможности из-за вечной мерзлоты. Сезонная мерзлота простиралась метров на шесть; летом земля оттаивала на эту глубину, а дальше земля и на сотни метров схвачена вечной мерзлотой, температура минус два-три градуса. Воду из централизованной водокачки зимой и летом развозили в бочках. Подъехав к дому, водовоз громко извещал:
– Вода! Вода! Вода!
Люди выходили с ведрами, становились в очередь, платили какие-то копейки.
В один из летних жарких дней я загостился у школьного друга и напрочь забыл о своей обязанности. А когда пришел, увидел: отец лежит в кровати и вытирает слезы. У дверей я увидел полведра воды. Когда мать пришла с работы, он, показав на ведро, сказал: «Больше не смог». «А Валька? – спросила мать, глядя на меня.
– Днями где-то пропадает.
Я не знал, куда деть себя. Взял два ведра и направился к двери. А водокачка та не близко. Принеся воду, собрался в другой рейс, но отец остановил: «На день-то хватит, а завтра наносишь».
В 1953 году, в начале марта, я раньше обычного пришел из школы. Школьников распустили по домам – объявили о смерти Сталина. В наш класс эту весть принесла классная руководительница. Она рыдала, а вслед за ней заревели и мы. Я шел домой и, всхлипывая, спрашивал себя, что же теперь будет? Я не знал и не понимал, какие именно угрозы несет смерть вождя, но мне казалось, что всему наступил конец. Всему: земле, солнцу. Казалось, все опрокинулось и несется в неизбежность стремительно и неотвратимо. Безотчетный страх и ужас сковал и разум, и чувства.
Отец, как всегда, лежал отвернувшись к стене. Может быть, находился в забытьи. Я потрогал его плечо, он приоткрыл глаза.
– Папаня, – сказал я, и из глаз брызнули слезы. – Папаня, Сталин умер!
Я сказал это вроде бы как с упреком: дескать, что же ты, Сталин умер, а ты лежишь, нашел время болеть.
– Ну, умер и умер… Я, что, оживлю его? – И отвернулся к стене.
И это равнодушие не просто удивило меня, а возмутило. Я ничего больше не сказал отцу, но возникла неприязнь к нему. И только много позже смог оценить реакцию отца. И подумать, наконец, о том, что русского мужика, пусть неграмотного, прибитого голодом и страданиями, все же нелегко облапошить, нелегко втемяшить в голову то, что не согласуется с его здоровыми суждениями и опытом. Да что там нелегко – невозможно!
Новая школа и новые друзья
Комбинат в первое время развивался в другом месте, километра за три от того, где теперь расселяли народ. То место называлось «Рудник Заводский». Там обнаружили залежи олова, как рудного, так и рассыпного, там устраивали карьеры, там находились шахта и так называемые приборы, на которых промывали песок, доставляемый из карьеров, отделяя с помощью воды крупинки олова.
В самом поселке Шерловой Горы на тот момент, когда мы сюда приехали, школы не было. Школу построили в сороковые годы на руднике, то есть, как и положено, вблизи рабочего места людей. Теперь же, во время строительства поселка Шерловая Гора, предусмотрели и новую школу. А пока автобус возил нас на уроки и с уроков в Заводский. Школа стояла на горке одиноко, карьер, поглощая бараки, все ближе приближался к ней. С автобусной остановки мы шли в «храм науки» по территории карьера – автобус просто-напросто не мог туда проехать. Деревянное здание было теплым, чистым, просторным, учились в одну смену.
Для меня сущей драмой оказалось обстоятельство, которое трудно было предугадать. Несмотря на то, что основной люд в Забайкалье и, в частности, на Шерловой Горе, состоял из выходцев из центрально-черноземной полосы, язык здесь каким-то образом быстро переплавлялся и мое «аканье», мое «чаво» очень смешило одноклассников. Особенно двоюродного брата, сына дяди Егора, переростка, года на два старше меня, устойчивого двоечника. Он не давал проходу, бегал на переменах вокруг меня, передразнивал. Видимо, это приметила классная руководительница, рассудила, что новичок может оказаться в отчуждении, и попросила авторитетного паренька взять меня под свое крылышко. И мне стало к кому приткнуться. Паренька того звали Валерой Жариковым. Но в школе его почему-то называли Валентином, а меня Валерием. В общем, все перепуталось в небесной канцелярии: сначала побыл я Леонидом, затем Валентином, а после – Валерием.
Родители у Валеры-Валентина работали в управлении комбината: отец, Василий Назарович, начальником отдела труда и заработной платы, мать, кажется, в бухгалтерии. Валера был младшим сыном. Старшие – брат Володя и сестра Люба – погодки, учились в той же школе, только двумя классами старше. Я стал часто бывать в гостях у друга. Обстановка в их квартире резко отличалась от нашей, убогой. У них были кресла, большой диван, не табуретки, а стулья. А затем купили и пианино, и все трое стали обучаться игре на нем: два или три дня в неделю приходила учительница музыки. Я иногда оказывался у них во время занятий и, устроившись в сторонке, жадно прислушивался к пианистке, но вскоре получил строгое указание матери Валеры не приходить во время музыкальных уроков и не мешать занятиям.
В школе Заводского запомнился директор, и запомнился-то больше зрительно. Это был тоже тамбовский мужичок, невысокого роста, с густыми бровями, который в отличие от меня так и не сумел усвоить забайкальский говор. Вел он у нас историю, материал диктовал, заставляя записывать, что говорил, в тетрадь: