Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я сейчас скажу, наверное, ересь, но мне хочется ее сказать. Много позже я оказался у могилы Рафаэля, на плите которой высечены слова: великий художник вступил в состязание с самой Природой и превысил ее мастерство. Конечно, в этом утверждении много, даже чрезмерно много пафоса, впрочем, оправданного, но смысл, смысл какой! Человек состязается с самим Творцом и мы, сравнивая творения, осмеливаемся сомневаться в том, у кого создания прекраснее. Мы допускаем, что творение Рафаэля прекраснее Природы. Мы, деревенские мальчишки, не догадываясь о состязании Рафаэля с Богом, Мы с утра и до ночи, зимой и летом постоянно жили в музее, созданном Природой. Весеннее молодое солнце, ночная бездна звезд, висящих так низко, что, кажется, встань на цыпочки – и сорвешь самую крупную… Покрытый белым покрывалом майский сад, осенняя дорога, припорошенная блестящей при полной луне серебром-соломой. Яркие васильки, осока на кончике пруда и даже любимый мною лопух… Все это детская душа впечатывала в какое-то особое свое место, сберегала и угодливо перелистывала образы и тогда, когда было ей, душе, хорошо, и когда ей было плохо.

И игры, забавы столь же естественно сходились с Природой. Искусственных, купленных в магазинах игрушек ни у кого не водилось. Мы подражали жизни, которая шла на наших глазах, повторяли ее. Например, вымывали из норки жука, надевали на него сделанное из нитки «ярмо» с «оглоблями», и возили былинки, будто бы скошенное сено. Из привезенного жуком «сена» складывали «стог». Когда жук изрядно уставал, отпускали его на волю. Любили играть в лапту. Еще одно занятие летом: кто дальше нырнет. Я не раз оказывался в победителях, потому что приноровился «бегать» по дну нашего неглубокого пруда, а не плыть. Зимой катались на «лыжах» – досках от бочки. Однажды я на таких «лыжах» угодил прямехонько в прорубь, пробитую для пойки лошадей. И случилось это на глазах отца, который шел из конюшни домой. Вытащив, он сначала с испугу огрел меня по мягкому месту, а потом бегом отнес домой. На краю деревни рос одинокий дуб, в тени которого мы проводили много времени. Скакали по его могучим ветвям словно обезьяны, даже в прятки в кроне играли – такой он могучий и скрытный.

Около этого дуба я однажды одержал важную для меня победу в драке. Парень с другого конца деревни был на полголовы выше меня, широкое плоское лицо напоминало совковую лопату, густые жесткие волосы торчали пучками во все стороны. Звали его Васькой. И вот стоило ему появиться в нашей толкучке, как тут же он находил причину придраться ко мне. Атаковал необычно, как это делает молодой бычок: нагибал голову вперед, разбегался, стараясь ударить головой в живот. Чаще всего я спасался бегством. Он и не преследовал меня; доставало и то, что я исключался из игры.

В очередной раз я издали увидел его, сердце затрепетало, но что-то заставило меня сказать себе: дерись! Васька направился ко мне; обычно я пятился, отступал, но на этот раз не двинулся с места. Васька удивился, нагнул голову и разбежался. И когда голова его готова была врезаться в мой живот, я чуть подпрыгнул и врезал коленкой по широкому лицу. Из носа потекла кровь, не закапала, а потекла. Васька размазывал ее ладонями и …горько плакал. Я же, увидев кровь, испугался до смерти. Несколько дней сидел дома; мне казалось, что Васька задумал что-нибудь страшное. Однако все вышло наоборот: теперь уже Васька опасливо следил за мной, когда нам приходилось встречаться.

Прощание с деревней

В конце 1952 года, в декабре, были оформлены разрешительные на выезд документы и мы – отец, мать, я (брат за год до этого был призван в армию) – на деревенском «такси» поехали в Мучкап, районный центр. Лошаденка с трудом тащила сани с четырьмя пассажирами. Вез нас все тот же дед Кирсон. Дорога мало накатана, а в некоторых местах занесена боковым ветром, так что отец и мать часто сходили с саней и шли пешком. Дед Кирсон изредка понукал кобылу:

– Ну, двигай-двигай, стерьвя. Ишь, токмо лопать готовая. – Закрутив новую цигарку, продолжал интересоваться. – А чего там, за Бакалом, люди делают? чем живут?

– За Байкалом, дед Кирсон, – поправил я.

– Один хрен… Ты думаешь, коли по-другому назовешь, жизнь поменяется? – И к отцу. – Ты вчерась говорил, что днёв десять на поезде ехать; эта ж скока километров будет? Небось, тыща.

Отец пожал плечами:

– Егор писал, они ехали две недели. В шахтах там что-то добывают. Что, Валька?

– Олово.

– Дед Кирсон с сомнением поглядел на отца:

– Тебе только в шахту… Одна душа в теле осталась. – Повернулся ко мне. – А что это олово, зачем она?

– Не знаю, железо какое-то.

Замолчали. И долго молчали, думая о своем. Мать нет-нет да вытирала слезы, отец смолил одну цигарку за другой. Что-то ждет нас в далеком краю, в поселке со странным, непонятным названием – Шерловая Гора? А на меня вдруг напала, нет, не тоска (я по-мальчишески радовался предстоящим изменениям), а как-то защемило сердце, захотелось, чтобы что-то осталось в памяти, в глазах застряло. Чтоб это «что-то» впечаталось и ничем не могло быть смыто. Но что? Поля, поля, прикрытые толстым слоем снега, ни одного деревца, ни речки, ни ручья, ни птички. И небо – без облаков, серое. Полозья саней поскрипывают под тяжестью переселенцев и деда Кирсона, иногда фыркала кобыла да испускала лишние газы из-под хвоста.

– Стерьвя. С овса бы не пердела, – пожалел Кирсон кобылу.

И опять – тишина. Все при своей думе. Я все жаждал встретить приметное место, запомнить его, чтобы там, в неведомом мире, тосковать по нем. Но – равнина, снежный покров, и ничего больше. И, наконец, на извороте санного пути, в метрах пяти от него, я увидел торчащий из-под снега уцелевший кустик чертополоха ли, лебеды, наполовину увязший в снегу. Его тонкие высохшие веточки были так одиноки, и такая безысходная печаль вытекала из них, что я… обрадовался: вот что я запомню на всю жизнь! И что же: помню дуб, омут, пруд, покрытый лепестками, лопух, а закрою глаза – не вижу их. А высохшие веточки чертополоха, закрою глаза, вижу. Чудно! Что-то тогда царапнуло сердчишко.

В поезде первые два-три дня я не отходил от окна, но вскоре наскучили однообразные станции, вокзалы, ландшафты зимней русской Европы. Монотонно стучали на стыках рельс колеса, не удивлял пронзительный гудок паровоза, свыклись, наговорились друг с другом дальние пассажиры. Я все чаще мысленно возвращался в нашу хату, мне хотелось походить по свежей соломе, сбегать к тетке Марфутке за ножницами, поговорить с Колькой Зимариным. Оживился, когда въехали в горы. Не уральские, приниженные временем, а байкальские, уносящиеся в небо, поросшие огромными соснами. В те времена железная дорога шла вплотную к берегу Байкала; поезд то и дело нырял в тоннели, выныривал оттуда с шумом и гудками. Байкал еще не встал, волны тяжело ворочались, перемалывая шугу. Недавно присоединившийся к нам пассажир заметил:

– Дня через два-три встанет.

Кто-то спросил:

– Поздновато, однако, паря.

– Ветры. Да и останови-ка его. С норовом священное наше море. Скоро к Слюдянке подъедем. С полчаса стоять будем: паровоз меняют. Кто желает омулем с душком побаловаться, пожалуйста. Продают.

– А как это «с душком»? – спросила мать.

– А посол такой. Дадут немного потухнуть, а потом в соль.

Мать посмотрела на отца:

– Может, попробовать? Отец вопросительно посмотрел на спеца:

– А сколько стоит?

– Да не дорого. Советую: попробуйте. Его, омуля с душком, только в Слюдянке и можно купить. Больше нигде не сыщешь.

После Слюдянки в вагоне осел на многие часы специфический запашок. Поезд опять то нырял, то выныривал из тоннелей. Уже значительно позднее, лет через двадцать пять, мне довелось встретиться с бывшим строителем этой – Кругобайкальской – дороги. Лет ему было уже под девяносто, обитал он в мерзком приюте стариков. Он хорошо помнил те годы (а это начало двадцатого века), хвалил работу, а особенно зарплату. Ему было за тридцать лет, когда он пришел в артель.

9
{"b":"723214","o":1}