Корреспондент смутился, невнятно отстаивал свою точку зрения, повторяя, что из окопа видна ничтожно малая полоска фронта.
— Да, но эту полоску видят, чувствуют на себе миллионы сидящих в окопах на всем огромном фронте. Значит, из окопов им виден весь фронт метр за метром, вся война, как на ладони. Только окопники ее чувствуют, какая она есть, а не в штабах.
Вопросы дотошного корреспондента раздражали меня, я посоветовал ему поговорить с Лихачевым, Штанько и другими бойцами, сидящими рядом по колено в воде. Он не решался. И, пригнувшись, постепенно исчез в темноте. Я не знал, что он напишет, но в конце концов все стратегические планы решают солдаты на поле боя. Без этого немыслимо осуществление даже гениально разработанного сражения. За все плохие и даже хорошие планы солдат расплачивается кровью и жизнью.
Эти мои размышления вдруг прервали Лихачев и Штань-
ко, говорившие вполголоса, так, как будто поблизости мурлыкал ручей, как это бывало до войны, в звенящей в ушах тишине на лугу в летнюю пору.
Я удивился, что неуправляемые раздумья привели меня в родные места на Белгородщину. Защемило на душе, и я старался отогнать от себя эти мысли. Поэтому они занимали меня недолго. Я поймал себя на том, что на передовую бросают людей, как в топку. Их пожирает огонь, но он не греет, а холодит. Ужаснулся своему открытию, даже приподнял голову и заглянул в окоп, словно боялся, что меня могли услышать Лихачев и Штанько. Что бы они сказали на это? Думаю, согласились бы со мною.
— Не спится, лейтенант? — спросил сочувственно связной.
— Никак…
— Пошли бы в батальон, — заботливо предложил Штанько. — И там бы посушились, поспали.
Я мог пойти в землянку к комбату, но с какими глазами, вернувшись, смотрел бы тогда на бойцов, не сомкнувших глаз. Поэтому не уходил ни разу. Я весь у них на виду.
Тяжело, порой невыносимо на передовой, но удивительно, что меня ни разу никто в роте не спросил:
— За что воюем?
Всем ясно. Такой вопрос не возникает даже у всеядного Лихачева.
Ночь прошла, как обычно, в перестрелке. Правда, с нашей стороны я слышал только винтовочные выстрелы, а с немецкой строчили пулеметы, автоматы, светили ракеты.
111 ел и методичный минометный обстрел в темноте наших окопов. Мины перелетали нас, рвались где‑то в тылу.
На рассвете снова позвонил комбат и велел прислать старшину за пайком для роты. Пришлось направить Штанько. Он свернул и взял под мышку плащ–палатку и, пошатываясь, пошел в тыл к речушке, где метрах в пятистах от окопов, под крутым обрывом находились две землянки батальона.
Вернулся он скоро, зная, что его ждут голодные бойцы. Досталось по половинке сухаря на день. Раздали в темноте. Похлебку обещали только к вечеру, когда стемнеет. Сухари сразу же съели, но от этого чувство голода только усилилось.
Ближе к середине дня после непродолжительного
налета на участке полка поднялась невообразимая трескотня немецких автоматов, видимо, рассчитанная на устрашение нас. Вслед за этим показались и сами автоматчики, валившие прямо на окопы. Они строчили на ходу. Не так‑то просто было отразить такую атаку нашими трехлинейками. Настал час испытания.
Солдаты роты на брустверах припали к винтовкам и с какой‑то отрешенностью и безразличием к трескотне, поднятой немцами, палили по показавшейся цепи. Напряжение нарастало. И только лишь после того, как ударили наши пулеметы и немцы залегли на нейтральном поле, у меня отлегло на душе. Выдержали первый натиск!
Штанько, тоже усердно паливший из своего карабина, безбожно ругался:
— Вот, туды их… На ривном мисти накрыть бы их снарядами та минами. А воно, мабуть, нема у нас ни мин, ни старядив,' ни хлиба, ни сала. А воевать‑то нам…
— Нам, нам, только помолчи, — бросил я ему, но он продолжал что‑то бубнить.
Немцы вновь усилили огонь по нашим окопам из минометов и снова готовились для атаки. В самый критический момент, когда казалось, что ползущие по почерневшему нейтральному полю немцы вот–вот ворвутся в наши окопы, Штанько, перекрестившись, запрокинув голову, обратился к богу. Мне было не до него, бормотавшего какую‑то молитву, но его набожность немало удивила меня. Удержаться в своих окопах мы могли только напористым огнем, а не обращением к всевышнему, а из винтовок плотного огня не получилось, к тому же надо было подумать и об экономии патронов, гранат, мин и снарядов.
Довольно жидкий обстрел дивизионной и полковой артиллерией немецкой пехоты вызывал недовольство не только у Штанько. Мы не знали еще, что норма расхода боеприпасов с каждым днем сокращалась и была доведена до одного снаряда на оружие в сутки, ко полк пока держался, не сдал своих позиций, не отошел ни на один метр.
Постепенно к вечеру бой утих, наступила передышка. В тыл отправляли раненых, сносили в одно место убитых, дожидались прихода старшины, запропастившегося где‑то на весь день. Штанько даже высказал предположение, что старшину могли задержать как дезертира и вряд ли он вообще вернется.
— Тут у нас таке, а вин там… — высказал свое нетерпение Штанько.
Мелькала эта мысль и у меня, но я надеялся на находчивость Лихачева, верил в его добрые намерения помочь роте. А вдруг что‑то принесет в своем мешке, как сказочный дед Мороз.
— Ну, как вы тут? Живы? — опустив ящик с патронами у окопа, спросил старшина из темноты.
— Живы, — ответил сдержанно Штанько. — Як там у тебя дила? Разжился чем‑нибудь?
— Плохи дела, Егор.
— А в оклунке шо?
В темноте я не сразу рассмотрел в руках старшины оклунок, который он поддерживал на носках сапог, чтобы не замочить его.
■— Мука.
— Не бреши, — махнул рукой Штанько.
Я тоже усомнился. Даже засунул руку в мешок и, ощутив что‑то мягкое, сыпучее между пальцами, не поверил, пока не вынул на своей ладони горсть муки крупного помола.
Хотелось сразу спросить, где и как ему удалось добыть муку, но меня опередил с этим вопросом Штанько.
— Однако, солдатская тайна, — ответил усталый Лихачев. — И все‑то тебе надо знать, — добавил он почему‑то с раздражением.
После этого я не стал расспрашивать старшину, полагая, что ему, наверное, удалось уговорить своего знакомого на продскладе поделиться, может быть, припрятанными им запасами на черный день.
— Ну, и что ты будешь делать из этой муки? Пироги печь? — поинтересовался я, и в самом деле не зная, что же из нее можно сделать на передовой.
— Замешаем в кипятке, — ответил старшина.
— Галушечек бы, — проронил Штанько.
— А ты знаешь, как их готовить? — спросил Лихачев.
— Бачив, як жинка месила.
— Отпустите его со мной, командир, — обратился старшина, — мы мигом приготовим.
— Идите.
Старшина вскинул оклунок на плечи, и они ушли в тыл к землянкам батальона. Место там было относительно безопасное. Можно было даже развести небольшой костерок.
Как только они отошли, вслед им, словно немцы подслушали наш разговор, полетели мины и, с леденящим
свистом вонзаясь в землю, разорвались поблизости. Я подумал, что, наверное, Штанько залег, а Лихачев, невольно пригнувшись, шагает своими длинными шагами, призывая Штанько не отставать от него. Такое я наблюдал за ними.
Через некоторое время, уже ночью, Лихачев и Штанько возвратились с полным ведром варева, снятого с огня, еще теплого. Лихачев кружкой зачерпнул мне из ведра и вылил в котелок. Я попробовал несоленое месиво, пахнущее бензином.
— Откуда такой запах/ — спросил я старшину.
— Выпросили ведро на время, а оно оказалось из‑под бензина, — объяснил Лихачев извиняющимся тоном.
— Та ничого, — сказал Штанько, подставляя свой котелок старшине.
Я велел тотчас же раздать солдатам, которые все равно не спали и, конечно, ждали, как говорили в окопах, возможности чего‑нибудь положить на зуб.
Варево пришлось всем по вкусу. Жаль только, что мало его каждому досталось. Но старшина заверил, что мука еще осталась, и на утро обещал еще такой же завтрак. Ничего подобного мне раньше есть не приходилось. Наверное, только житейский опыт таежника позволил ему так употребить муку.