Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мои мучения продолжались несколько дней: я считал себя конченым человеком. Но затем мне вспомнился наш городок, вспомнились мать с ее библиотекой, отец с его гимназией, синие февральские сугробы, посеребренные инеем макушки елей, оплывшие полыньи на прудах, где полощут белье, – словом, все милое, знакомое, родное. И моя тяжесть понемногу отпала.

Мне стало легче и захотелось домой.

* * *

На этом власть имени надо мной иссякла и история моих злоключений закончилась. Я, конечно, рад этому и охотно рассказываю всем о красотах Парижа, об Эйфелевой башне и Венере Милосской.

Только иногда мне хочется то ли окончательно забыть, то ли заново вспомнить и пережить историю моего злодейства, и я со странной грустью думаю: жаль, что она оказалась такой короткой.

Коронация и смерть фартового жигана

Наша арбатская коммуналка образовалась после уплотнения бывших квартирантов (или просто – бывших) в восьмиэтажном доходном доме, возвышавшемся мрачной громадой между Собачьей площадкой и Дровяным складом. Там же тянулись и наши дворы, соединенные узкими проходами между сараями, проломами в кирпичных стенах и соответственно называемые проходными.

Дворы – с голубятнями, обнесенными дощатыми заборами палисадниками, где росли желтые, на высоких – по окна первых этажей – стеблях цветы Золотые шары, именуемые разводившими их интеллигентными старушками рудбекией. Именуемые, вероятно, из опасения. Тогда у обитателей коммуналок было множество всяких страхов и опасений, и обоснованных, и совершенно вздорных, нелепых, решительно ничем не обоснованных.

Вот и старушки, разводившие Золотые шары, из суеверия опасались подозрений, будто они имеют касательство к золоту, припрятанному у них в перинах, под половицами и зарытому в тех же палисадниках. Вздорные опасения – что и говорить. Хотя всегда находились охотники перекопать у них в палисадниках землю, услужливо вынести и перетряхнуть перину, чтобы пух летел по двору, или выворотить ломом и заменить полусгнившую половицу.

Правда, золота при этом не находили. Видно, слишком глубоко было запрятано.

Завершают же картину наших дворов перенесенные сюда откуда-то постаменты, оставшиеся от гипсовых статуй трубачей и знаменосцев (сохранились лишь проволочные каркасы, ступни ног и наполовину разбитые головы), дровяные сараи с погребами, палатки для приема стеклотары или, проще говоря, бутылок, помойки с заваленными доверху баками и бандитские подворотни.

Помимо Золотых шаров за оградой палисадников все лето цвели настурции и бегонии, воспетые нашим дворовым фольклором:

Кто сорвет настурцию,
Будет выслан в Турцию.
Кто сорвет бегонию —
Выслан в Патагонию.

Мы на все лады распевали эту песенку, имея смутное представление о том, где находится эта самая Патагония, куда высылают за сорванную бегонию, и были уверены лишь в том, что не под Воркутой и Магаданом, а вот ближе или дальше, с точностью сказать не могли, поскольку здесь наши географические познания иссякали…

Зимой арбатские дворы заваливало снегом по те самые окна первых этажей, до которых летом доставали Золотые шары. Весной из-под осевших сугробов с голубиным воркованием вырывались пенные ручьи; летом гром гремел так, словно над нами с треском рвали коленкор или неведомую материю; а осенью оконные стекла расчерчивало косыми иголками дождя и в форточки заносило багряные кленовые листья, кружившиеся под потолком и мягко планировавшие на буфет, диван или кресло…

Жила наша коммуналка по неписаным законам цыганского табора. Впрочем, какие там законы! Все настолько смешалось (в доме Облонских) и приобрело такой иррациональный – сюрреалистический – отсвет, что даже наши бывшие не были разборчивыми, сдабривали французскую речь непечатным русским словцом и самые изысканные по своим манерам, утонченно воспитанные из них не брезговали воровским жаргоном, позволявшим сказать: жили мы по понятиям.

Глава первая

Дверь в конце коридора; побаивались и уважали

Поэтому чистить ботинки в коридоре у нас не просто запрещалось, но считалось западло. Это словцо тоже было не из нашего лексикона, но мы им пользовались – и пользовались с известным намеком, косясь на обитую драной клеенкой, изрезанную ножом дверь в конце коридора, как будто исходило словцо не от нас, а от нашего соседа, скрывавшегося за этой дверью. Его у нас все побаивались и уважали. Уважали за связи с подворотней – блатным миром, недаром наш участковый Емельяныч, бывая у нас, просил: «Вы за ним посматривайте. Он у вас если еще не жиган, то, во всяком случае, жиганенок». Поэтому Ксения Андриановна, концертмейстер филармонии, звала его не иначе, как Дракула или Синяя Борода.

– Слушайте, это же жуткий тип, настоящая Синяя Борода – он всех нас в один прекрасный день перережет, – сдавленным шепотом возвещала она после очередного визита Емельяныча, от ужаса округляя подведенные фиолетовым карандашом глаза.

– Да куда ему – он же еще молодой, – возражали ей.

– Молодой да ранний, – упрямствовала Ксения Андриановна и пользовалась случаем, чтобы лишний раз повторить: – Синяя Борода! Говорю вам, Синяя Борода! – Хотя никакой бороды у нашего соседа отродясь не было, и уж тем более – синей.

Наоборот, каждое утро он исправно брился перед осколком разбитого (плохая примета) зеркала, хранимым в мыльнице как величайшая драгоценность. Стригся же он у соседки Матрены Ивановны Бульбы, обладательницы ручной машинки, расчески, позаимствованной из банной парикмахерской, и портновских ножниц, коими она ловко обкарнывала слишком буйные кудри и дикие, растрепанные патлы.

Причем, стригся он коротко, до белобрысого ежика, и носил серьгу в ухе, хотя та же Ксения Андриановна пренебрежительно фыркала на это и за глаза ругала его за дурной тон.

По другой версии (мною не проверенной), носил не серьгу, а фиксу на зубе, поставленную нашим дантистом Слободаном Деспотом, сербом по национальности, чью фамилию предпочитали лишний раз не произносить, чтобы не возникали нежелательные ассоциации: фикса фиксой, но какие могут быть деспоты в союзе нерушимом республик свободных…

Но все-таки и Слободан, и Матрена Ивановна, и Ксения Андриановна не раз и с самой изысканной дикцией выговаривали, что чистить ботинки в коридоре – это именно западло. И не только потому, что после чистки (к счастью, не партийной) на весь коридор скипидарно воняло гуталином, но и потому, что коридор – так же, как и кухня с закопченными, засаленными примусами, и жуткая, пещерная, неандертальская, запиравшаяся на огромный ржавый крюк уборная (не путать с концертмейстерской уборной, где гримировалась Ксения Андриановна) были общественной или коммунальной собственностью – в отличие от комнатушек, почему-то называвшихся у нас квартирами.

О комнатушках каждый мог сказать: «Моя квартира», а о коридоре – нет, поскольку он в равной мере принадлежал всем. А кроме того, в коридоре висел телефон с огрызком карандаша на шнурке (все обои вокруг были исписаны телефонными номерами). И если звонили не тому, кто мимоходом брал трубку, то он, положив ее на круглый столик, стучал кулаком в дверь чужой квартиры: «Вас к телефону», или даже: «Вас к аппарату». И каждому было ясно, к какому именно аппарату его вызывают и что этот аппарат не какой-то неведомый и загадочный (мало ли на свете разных аппаратов), а вполне обычный, с крутящимся диском, циферками и буковками. Хотя буковки потом упразднили…

Словом, телефон.

И говорили по такому телефону – не взирая ни на какие протесты («Голубушка Матрена Ивановна, нельзя ли покороче? Я жду звонка из филармонии») – иногда часами. И только Синяя борода по телефону никогда не звонил, и ему не звонили, словно и это было западло.

Поэтому какие уж там ботинки – никто бы не потерпел запаха гуталина или ваксы, а что еще важнее – посягательства на коммунальную собственность, оберегаемую столь же ревниво, как и прочие завоевания пролетарской революции, отгремевшей совсем недавно, всего-то двадцать лет назад (а это не срок для истории). Из этого следует, что и время было довоенное – тридцатые годы, когда меня еще не было и в то же время я уже – был.

8
{"b":"716610","o":1}