Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После собрания она нагрянула к начальству и… нет, не потребовала, шантажируя выписками из истории болезни и рентгеновскими снимками, а, скрестив перед собой длинные, скрученные, как жерди, руки, робко попросила. Попросила отдать ей мой тур. Ей пытались втолковать, что все уже обговорено, что выпавший мне счастливый билет прокомпостирован, что нельзя отменять решение, принятое демократическим путем. Но она лишь смотрела своими обведенными предсмертной синевой глазами и твердила: «Я там за вас буду Бога молить».

Наш начальник цеха Валериан Викторович по прозвищу Вольтер (очень уж он любил вольтеровские кресла) не понял толком, где именно она будет молить Бога, и поэтому осторожно спросил: «Там – это в Париже?» И Марья Филипповна с твердым убеждением ответила: «Нет, там – это на Небе».

После этого отказать ей уже было невозможно. Поэтому Валериан Викторович вызвал меня и произнес так, как будто я, еще ничего не услышав, стал ему возражать:

– Ты же знаешь, как она больна. Ты же знаешь, что нет никакой надежды. Уступи ты ей. Уступи хотя бы раз в жизни. Отдай ей свой тур. А я тебе клянусь, что следующий будет твоим. Могу хоть перед иконой перекреститься.

Валериану Викторовичу было известно, что у меня над верстаком висит маленькая икона.

А я и сам готов был перекреститься, до того обрадовался услышанному. Вот он спасительный случай. Вернее, даже не случай, а знак вмешательства свыше. Я уже хотел сказать, что, конечно же… конечно же, отдаю и буду счастлив, если тетя Маша вместо меня побывает во Франции, увидит Париж, пройдет по Елисейским Полям. Пообедает у какого-нибудь сизого, меланхоличного, вислоусого грека, выпьет кофе у веселой вдовы на Монмартре.

Но тут помимо моей воли в меня зыбко, извилисто проникает – закрадывается ядовитой змейкой – злодейская мысль: «Не успеет побывать, потому что через несколько дней умрет. А вот я назло всем, и прежде всего нашему Вольтеру, побываю, увижу и пройду. И пообедаю, и выпью. Вот будет потеха».

Откуда взялась эта мысль, для меня загадка. Но, как и тогда, когда я пилил сук, мне показалось, что я, словно магнит, притягиваю подобные мысли. Почудилось, будто они проникают в меня из некоей неведомой, запредельной, гудящей комариным роем сферы. И что самое странное и непостижимое, моя леденцовая лень мигом растаяла, и у меня вдруг появилось непреодолимое желание ехать. Вернее, даже не желание, а этакое пакостное, гаденькое желаньице, и я пообещал себе: «Да вы хоть тресните, а поеду».

Разумеется, говорить об этом Вольтеру я не стал (злодейские мысли в себе затаил), а на листочке бумаги – фиговом листике – написал: «Согласен». И этим листиком как бы прикрылся. Вольтер мою надпись прочел, с удивлением на меня взглянул (что это я онемел, что ли, – не говорю, а пишу?). Но, раз уж согласие было получено, с чувством пожал мне руку. И даже растроганно, с жеманной умильностью приобнял за плечо.

– Спасибо, Иван Петрович. Спасибо, драгоценный мой. Я в тебе и не сомневался.

И тут, что совсем уже странно, я зачем-то приложил палец к губам и произнес:

– Т-с-с-с.

Сам я при этом не понял своих намерений. Но Валериан Викторович снова на меня испытующе взглянул и со значением кивнул головой. Кивнул так, словно он-то как раз – в отличие от меня – все прекрасно понял.

VI

Все задуманное мною сбылось, чему я даже не удивился, словно заранее знал: выйдет по-моему, как я хочу или как мне назначено. Вот оно и вышло – чего ж удивляться, а тем более радоваться…

Тетю Машу на следующий день увезла неотложка: ее так прихватило, что даже узелок не успела собрать, и из больницы уже не вернулась. Умерла, распластав свои жерди на койке (в коридоре, напротив забеленного окна, рядом с грохочущим день и ночь лифтом). Даже не успела порадоваться собственному счастью, которое, по словам самой тети Маши, сверзилось на нее в виде заграничного тура. Перед смертью все мучилась, маялась, стыдилась, что нянечке приходится убирать у нее под кроватью, пыталась встать, взяться за ведра, за швабру, но уж куда там – не встала.

Хоронили тетю Машу всем нашим цехом, молча, без речей, но под музыку – на баяне играл ее десятилетний внук Славик. Был он в валенках, куцей шубейке и продранных перчатках с обрезанными пальцами. Траурный марш разучить не успел, и его заставили без конца повторять то полонез Огинского, то «На сопках Маньчжурии».

На кладбище поднялась первая зимняя метель, снег всех одел в белые саваны, запорошил гроб, выбелил розы и гвоздики. Я скорбел и горевал больше всех, поскольку Марью Филипповну очень любил, дарил ей маленькие шоколадки для внука, угощал водочкой (у меня всегда за верстаком было припрятано).

Любить-то любил, дарил и угощал, но вот какая нелепость. Когда гроб опустили в могилу и надо было бросить горсть мерзлой земли, я вдруг подумал, содрогаясь от своих кощунственных мыслей: «Булыжник бы бросить ей на гроб. И забить в изголовье осиновый кол». Мне вдруг почудилось (нашел такой морок), что Марья Филипповна знается с нечистой силой, а то и сама колдунья или бесовка, способная вставать из могилы и чинить живым, в том числе и мне, всякие козни.

Но – словно отвечая на мои мысли, – Марья Филипповна явилась мне ночью во сне, тихая, печальная, закрывающая платком провал рта и при этом – словно поверх печали – радостная. Склонилась к моему изголовью и сказала (доверительно шепнула на ухо), что она теперь ангел Божий и будет меня охранять, поэтому я могу спокойно собираться во Францию.

И я поехал, хотя спокойствия во мне не было, – скорее напротив, некая нервозность, суетливость, лихорадочная взвинченность. Из-за этого Польшу и Германию я проглядел – вовсе не заметил, словно их и не было, и чем ближе к французской границе, тем настойчивее стали преследовать меня наваждения и кошмары. Когда же границу пересекли, то они и вовсе одолели, но я не гнал их прочь, а напротив, в них жадно всматривался, как в чьи-то завораживающие фокусы, словно кто-то уполномочил меня вести им неровный счет.

К тому же мне приснился ужасный сон: на охоте я будто бы подстрелил то ли пятнистого молодого оленя, то ли тура, и тот, истекая кровью, волоча по земле раненую ногу, заговорил со мной по-французски.

Заговорил, словно мужик у Толстого.

VII

Теперь приведу перечень моих злодейств, и совершенных мною, и только задуманных, но от этого не менее ужасных, несмотря на видимость смягчающих обстоятельств, коими я пытаюсь себя оправдать. Оправдать, приписывая эти злодейства не себе, а словно бы кому-то другому – двойнику или соглядатаю, завладевшему моими сокровенными мыслями.

Итак, первое злодейство. Вернее, прелюдия к нему, поскольку совершено оно по отношению к жене, которую я жестоко обидел тем, что запретил меня провожать и велел ей сидеть дома, хотя она так просилась со мной на вокзал. Она меня просто умоляла ее взять, обещая, что постоит в сторонке и издали на меня посмотрит. Но я ни в какую не соглашался. Я заранее содрогался от мысли, что в последний момент она не выдержит, бросится ко мне, будет совать кульки с пирожками, поправлять у меня на шее шарф, всхлипывать и тыльной стороной ладони размазывать по щекам слезы.

Злодейство второе. Нашу сопровождающую Оксану, милейшую барышню с золотистой косой поверх вышитой дубленки, имеющую обыкновение стоять на редкость прямо, в балетной стойке, я заставил изрядно поволноваться тем, что едва не опоздал к поезду. Я прибежал запыхавшийся за пять минут, поскольку на вокзале покупал те же пирожки, сайки, вареные яйца и копченую курицу, обернутую липкой промасленной бумагой.

Ну, и далее по списку. По своей вздорной сути я со всеми в группе умудрился поссориться и поскандалить.

Причем у меня и в мыслях не было искать ссоры. Но все вдруг оборачивалось так, словно именно в мыслях-то и было, а все остальное – мои якобы невинные, а, по сути, оскорбительные насмешки, колкости, двусмысленные намеки, вызывающие поступки и скандальные выходки, – этими мыслями и порождалось, хотя я ничего подобного не осознавал и не замечал.

4
{"b":"716610","o":1}