Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Случалось мне и подраться, защищая от насмешек мою многострадальную фамилию, поскольку на ней вымещались все беды и несчастья нашей улицы. Вымещались, словно она была виновата в том, что кто-то проколол шину велосипеда, разодрал штаны о торчащий в заборе гвоздь, порезал палец стеклом или получил синяк под глазом.

Если у нас неподалеку случался пожар, паводок или ураганным ветром валило деревья, срывало с крыш кровельное железо, я уже с уверенностью мог ждать, что на следующее утро последует расплата. Меня окружат, будут с молчаливой ненавистью смотреть мне в лицо и монотонно, на одной ноте мычать сквозь зубы. Мычать, не позволяя вырваться из этого круга, пока я не взорвусь и не закричу истошным голосом: «Ну что я вам сделал?! Дураки, уроды, сволочи, гады! Что вы ко мне пристали?!»

Этот крик заставлял их расступиться, потому что обвинить меня в поджоге или ураганном ветре они не смели – это было бы просто нелепо. Но при этом мои обидчики смутно чувствовали за мной какую-то вину, словно без меня тут не обошлось, как и при нашествии Батыя или того же Наполеона. Я если и не явно, то тайно во всем замешан, и доказательство моей вины – французская фамилия. Поэтому круг снова смыкался, все набрасывались на меня, и начиналась драка. Я отчаянно отбрыкивался, обхватив руками голову, но, конечно же, из-за численного превосходства противника всегда оказывался униженным, посрамленным и побитым.

И, что самое поразительное, я чувствовал, что это справедливо, что так и должно быть, что нельзя позволить моей фамилии возобладать, возвыситься, восторжествовать над другими, будь я даже их сильнее и выносливее.

Словом, выросший в нашем городке, на нашей улице, где жила еще память не только о нашествии Наполеона, но и (благодаря постоянно включенному радио) о троцкистах, бухаринцах, вейсманистах-морганистах, беспаспортных космополитах и прочих отщепенцах, я не мог не быть патриотом. И мой патриотизм – при такой сомнительной фамилии – причудливым образом выражался в самом жалком и отчаянном самоуничижении, готовности быть худшим из всех и покорно мириться со своей участью.

Не говорю уже о том, что даже учителя, вызывая меня к доске, произносили мою французскую фамилию на двойку, с неправильным ударением – не в конце, а в середине или даже начале. Я же, отличник и первый ученик в классе, от стыда их никогда не поправлял…

Когда же я повзрослел, стал замечать, что моя фамилия вызывает в людях странное чувство конфуза, неудобства, неловкости из-за ее несоответствия моему облику. Будь у меня во внешности хоть что-то французское, подчеркнуто мужское, импозантное – мопассановские усы, пышные бакенбарды, изысканная горбинка носа, чувственные ноздри, сладострастно изогнутые губы, это примирило бы всех с моей фамилией. Но, увы, внешность моя ничем не примечательна. Самая заурядная, простецкая внешность, и о мопассановских усах я могу только мечтать.

Жалкие усики и те едва пробиваются…

Словом, при моей-то фамилии, единственной в своем роде, я с виду обычный Иван Петрович, каких на Руси великое множество. И это несоответствие так же отталкивает, как у Толстого приснившийся героине мужик, работающий с железом и говорящий по-французски.

III

Мать у меня библиотекарь. Я привык видеть ее среди книжных лабиринтов, маленькую, седенькую, похожую на белую мышь, в круглых очках (одно стеклышко залеплено полоской пластыря по трещине, чтобы не разломилось, и дужка обмотана ниткой) и лыжной шапочке с помпоном. Шапочку она носит постоянно, поскольку у нее мерзнет голова.

Отец, учитель словесности в здешней гимназии, чем-то на нее похож, такой же маленький, приземистый (словно бы одноэтажный), с седыми висками, но только без очков. Он рассказывает детям о Пушкине, Лермонтове, Тургеневе и почему-то Вересаеве, хотя этот классик второго ряда не включен в школьную программу.

Не включен, но чем-то понравился, угодил моему отцу, и тот всегда выкраивает для него время. Так сказать, извлекает из второго ряда, спасает от забвения. Точно так же иногда достаешь с полки книгу, запрятанную за ряды других книг, заставленную ими, но она вдруг зачем-то понадобилась или просто возникла вздорная прихоть подержать ее в руках.

И вот тянешься, тянешься, не можешь дотянуться и тогда снимаешь первые ряды, лишь бы заполучить свою драгоценность, перелистать и вернуть на место.

В нашем городке, где всего одна гимназия и одна библиотека, мать и отца уважают и ценят. На улице с ними раскланиваются, спрашивают, не надо ли чего (наколоть дров, починить крышу после ураганного ветра). Поэтому оба они считают, что занимаются чем-то очень важным, и от этого преисполнены гордости и чувства собственного достоинства. Не выйдут из дома просто так, а всегда приоденутся, начистятся, словно первые франты в нашем медвежьем углу. И мне велят поступать так же, хотя в душе сожалеют, даже скорбят о моем неразумном жизненном выборе.

Увы, я не унаследовал, не двинулся по стопам, и мой выбор оказался совсем иным, словно что-то мне помешало стать библиотекарем или учителем словесности.

Я еще мальчишкой заметил, что мать охотно рассказывает о своих читателях, знакома почти с каждым из них, получает от них скромные подарки к праздникам (духи «Красная Москва»), подчас бывает в гостях. Причем назидательно садится за стол лицом к накрытому вышитой салфеткой, украшенному вазой с цветами телевизору, а спиной к иконам. Их она считает признаком отсталости, дикости и суеверий. А как же иначе – служитель просвещения! Здешний библиотекарь!

Для отца же ученики иногда дороже собственных детей, меня и моей сестры, давно покинувшей наш город. Но при этом они оба, столь любящие своих читателей и учеников, не любят… книги. Совершенно не любят и почти не читают (разве что отец при подготовке к урокам), хотя это кажется странным, парадоксальным и даже нелепым. Напротив, они досадуют, что книги занимают много места – не только в библиотеке, но и дома, что нужно покупать для них новый шкаф, заказывать грузчиков и машину, и обещают друг другу наконец расстаться хотя бы с собраниями сочинений, полученными когда-то по подписке.

Подписка доставалась не всем. И они подписывались, поскольку это считалось почетным – престижным, – как знак благополучия, достатка и некой приобщенности к высшим ценностям. Но со временем престиж выветрился (выдохся, как «Красная Москва»), а многотомные собрания остались. Чужие и ненужные, они занимают столь ценное жизненное пространство, где и так повернуться негде (между столом и буфетом приходится бочком протискиваться).

К тому же книги пылились, желтели, выгорали на солнце, вызывая постоянные жалобы и стоны: «Житья от них нет, от этих Тургеневых и Толстых!»

Мне горько слышать эти разговоры, поскольку они косвенно направлены против меня, ведь теперь в семье главный приобретатель книг – именно я.

Я долго бился над этой загадкой, почему же не любят, пока меня не осенило: а ведь, может быть, они и не виноваты, мои бедные родители. Или виноваты без всякой вины, поскольку большинство тогдашних книг – сборников повестей и рассказов – это видимость, мираж, пустая иллюзия. Целый штат редакторов, комментаторов и авторов предисловий, словно термиты или пиявчатые черви, кропотливо трудились над ними. Трудились, чтобы выкачать (высосать) из них всю живую кровь и вместо этого наполнить кровеносные сосуды дистиллированной водицей.

Толстой, видите ли, недопонял; Гоголь – недооценил; Чехову – не удалось; Бунин – не смог; Достоевский же тот и вовсе исказил и извратил… Об этом писалось в предисловиях, а им тогда верили больше, чем самим повестям и рассказам. Повести и рассказы без предисловий выглядели сомнительно: еще неизвестно, что из них вычитаешь и как поймешь. Поэтому лучше и не читать вовсе и тем самым уберечь от соблазнов свою нетронутую девственность и невинность.

Вот и получилось так, что роскошные обложки, тисненые корешки, красивые иллюстрации у них были, и издавали их огромными, стотысячными тиражами, а самих книг-то и не было. Фокус! Или были, но без обложек и не набранные в типографии, а отпечатанные на машинке тиражом четыре экземпляра – пятый совсем слепой.

2
{"b":"716610","o":1}