Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Да и люди-то подобрались милейшие, почтенного возраста, вежливые и деликатные. Поэтому и я, в свою очередь, всем старался улыбаться, со всеми быть вежливым, участливым, предупредительным, во всем им уступать, угождать, оказывать мелкие услуги. Но мои старания оказывались тщетными, и я всякий раз срывался, лишь только за моей спиной слышался целящий в меня предостерегающий шепот: «Будьте с ним осторожны. У него на уме явно что-то не то».

Эти слова казались настолько несправедливыми, несообразными с моей сутью, что мне хотелось обернуться и, издевательски усмехаясь, воскликнуть, выпалить им в лицо: «Вы ошибаетесь. Никаких враждебных умыслов у меня нет. Я желаю вам только хорошего. Да что там хорошего – всего самого наилучшего».

Но стоило мне себя убедить, что это действительно так, что их подозрения ложны, вызваны лишь болезненной мнительностью, и я тотчас ловил себя на злокозненном желании, чтобы с моими попутчиками случилось самое худшее, скверное и ужасное. Провалиться бы им в преисподнюю. Или обуглиться, как картофелины в золе, от удара молнии (впрочем, все еще была зима, на молнию я особо не рассчитывал).

В купе напротив меня сидела пышная, замшево-вельветовая дама с недавно купленной красивой, отливающей черным лаком сумочкой на длинном ремне. Она ею гордилась и всем показывала, ожидая похвал и восторгов. Я тоже собирался похвалить, причем искренне, поскольку сумочка мне действительно нравилась.

Но стоило мне открыть рот, чтобы сказать: «Да, да, великолепная сумочка, и вам очень идет», как словно бы кто-то вместо меня во всеуслышание произнес: «Да чтоб ты провалилась со своей мерзкой сумочкой! Чтоб у тебя ее украли вместе с паспортом и деньгами!»

Женщина онемела от изумления, больше не проронила со мной ни слова, и надо же было такому случиться, что на платформе во время остановки сумочку действительно украли – срезали бритвой. Дама от бессильного гнева во всем обвинила меня, но уж это была явная напраслина, поскольку я из купе вообще не выходил: на то были свидетели.

Да и вообще в похитители я не годился. Пожелание же свое насчет сумочки («Да чтоб ее украли!») назвал неудачной шуткой и даже извинился за него, хотя положения этим, увы, не спас. Даме пришлось сойти с поезда и остаться на незнакомой станции, – как говорится, до выяснения всех обстоятельств.

Другую мою попутчицу, имевшую неосторожность показать мне альбом с фотографиями внука, я огорошил словами: «Если бы я был фотографом, то набросился бы на вашего внука и разорвал на куски, такой он у вас славный и хорошенький». Попутчица оторопела, не зная, что и думать: ее внука похвалили и назвали хорошеньким, но при этом хотели разорвать на куски и наверняка разорвали бы, окажись он случайно рядом.

VIII

Разумеется, об этом был мгновенно оповещен весь наш вагон. В каждом купе обо мне шептались и при моем появлении тотчас замолкали, усиленно стараясь не смотреть в мою сторону. Если я стоял у окна в коридоре, все прятались по своим купе. Если же я запирался в купе, то все с облегчением выныривали в коридор.

Словом, меня стали сторониться и опасаться.

Более того, я чувствовал, что против меня плетется заговор, расписываются роли участников, ставятся мизансцены и разрабатывается интрига. Так, мне устроили бойкот: в купе я остался совершенно один, и со мной вообще перестали разговаривать. Даже проводник, вероятно наслышанный о моих злодействах, ко мне не стучался и не приносил чая, хотя я несколько раз вразумительно и настойчиво просил его об этом.

Но я по этому поводу не очень-то огорчался. Напротив, я открыл для себя особое удовольствие в том, чтобы не позволять себе ни перед кем заискивать, ни под кого не подстраиваться. К тому же я ни с кем не церемонился, никому не подсахаривал и не подслащивал. Да и, в конце концов, я ехал ради Франции, ради Парижа, а уж всякие там бойкоты как-нибудь перенесу.

Но и с Францией у меня все надломилось и рухнуло, словно надпиленный сук.

Я ждал чего-то необыкновенного, готовил себя к тому, что буду всем восхищаться, испытывать головокружительные восторги, но вместо этого только куксился, брюзжал и портил настроение окружающим. Путешественник из меня явно не вышел. Я скучал по своему закутку, запаху стружек, молоткам, рубанкам и фуганкам, засохшему столярному клею в банках из-под кофе и жалел о ненужной добыче – подстреленном туре.

А раз так, все мне было не в радость, хотя домой я бы из одного упрямства ни за что не вернулся, прервав путешествие и вынудив Оксану взять мне обратный билет. Она бы, конечно, сочла за лучшее от меня избавиться, но я, упрямец, не преподнес бы ей такой подарок.

Нет уж, дайте мне еще поскучать и вас помучить…

Обед в ресторане я есть не стал: вино мне показалось прокисшим, а луковый суп подгоревшим, и я устроил выговор надменному и флегматичному официанту с пышными мопассановскими усами. Я высказал ему свое возмущение, а затем позволил себе и вовсе непотребную выходку. Я издевательски пощипал его за кончики усов, подмигнул ему и шепнул на ухо: «Сознавайся, каналья. Усы-то наклеенные?»

И сам же расхохотался ему в лицо.

Мол, то-то же. Знай наших. Не очень-то мы перед тобой, французиком, будем раскланиваться и расшаркиваться.

Мы и сами с усами (или по крайней мере с усиками)…

Оксана была в ужасе от моей выходки. Она стала извиняться перед официантом, всячески задабривать его, совать матрешки и прочие сувениры. Меня же как зачинщика скандала все постарались оттеснить и выпроводить за дверь. Там, на улице, Оксана мне пригрозила, что, если я еще раз позволю себе нечто подобное, меня насильно отправят домой, посадят под домашний арест и больше никогда не выдадут мне заграничный паспорт.

Я сделал вид, будто страшно огорчился, пообещал Оксане исправиться и даже преподнес ей купленный у цветочницы анемичный букетик – в знак моего примерного поведения.

Но поведение мое от этого не улучшилось, и я не унимался. И хотя свои злодейства я теперь таил в себе и маскировал, не позволяя им вырваться наружу, словно языкам пламени изо рта глотателя огня, они от этого не стали менее ужасными и даже чудовищными.

Я, к примеру, искренне жалел о том, что обилие праздной публики, туристов, нянек с детьми и полицейских не позволяет мне расстегнуть штаны и помочиться на Эйфелеву башню. А то было бы чертовски приятно посрамить и унизить это возгордившееся и вознесшееся до небес железо.

Когда Оксана с восторгом расписывала нам красоты собора Нотр-Дам, я с раздражением и унынием думал о том, что если есть в нем хоть нечто привлекательное, прекрасное и гармоничное, то это охраняющие его химеры.

В музеях, куда нас водили, я томился и скучал от бесчисленных полотен и всерьез подумывал о том, что хорошо бы плеснуть на них серной кислотой (или искромсать ножом). А Венере Милосской в дополнение к рукам не мешало бы отшибить еще и голову, чтобы она покатилась по мозаичному полу и запрыгала по ступеням лестницы.

Словом, со мной творилось что-то неладное. Я не понимал причины происходящего, но словно бы сам себя не узнавал. Я чувствовал себя разъяренным туром с наставленными на неведомого, затаившегося в темноте соперника рогами. Я возненавидел все эти достопримечательности, возненавидел Париж и согласен был умереть, лишь бы его не видеть.

И тогда я взмолился: «Помоги, тетя Маша!»

IX

И ангел тетя Маша, словно услышав меня, простерла надо мной свой покров – серый шерстяной платок – и помогла.

Наконец мы простились с Парижем, Монмартром, у подножия которого по утрам торгуют рыбой, распластанной в серебристых кубиках льда, опустевшим бульваром Клиши, стеклянной пирамидой Лувра, покрытой легкой, похожей на испарину изморозью. Над затуманенной набережной Сены висели хлопья мокрого снега, словно нанизанные на невидимые нити. Снег выбеливал ступени, спускавшиеся к воде, запертые на замки железные ящики букинистов, призрачно проступавшие в тумане мосты и соборы.

5
{"b":"716610","o":1}