— Об том ли я думала, когда ехала за вами? — не глядя на отца, всхлипывая, сказала Аксинья Наумовна. — Вы были одни для меня, как солнце на небе, я все бросила для вас. Что я без вас? Разве мне деньги нужны?.. Как я была молода, я была вам нужна, а как стара стала…
— Ты не так поняла меня. Ведь я же тебя не гоню! — взволнованно сказал отец, сделав какое-то жалкое движение плечом. — Я — одинокий, старый человек, чего я еще могу ждать от жизни? Мне не только лучше, если бы ты навсегда осталась со мной, мне было бы горько, если бы ты покинула меня, горько и больно, — повторил он, и голос его задрожал. — Но я думал, что, может, ты устала от такой жизни, хочешь самостоятельности, покоя… Я хотел тебе сказать…
— Видать, вы меня за последнюю считали, раз я пошла на такую жизнь с вами, — не слушая его, говорила Аксинья Наумовна, — пошла на такую жизнь, да еще при светлом ангеле, Анне Михайловне, а того вы не думали, что я любила вас… — Голос ее осекся, она заплакала навзрыд.
— Как ты можешь так говорить! — с отчаянием сказал Владимир Григорьевич. — Я ведь хотел тебе добра. Ну, прости, прости меня! — Он двумя неловкими движениями погладил ее по голове и обнял ее. — Ну, все, значит, ладно! Ну, не будем, не будем об этом говорить, — повторял он, неловко прижимаясь бородой к ее седеющим волосам.
"О чем это они?" — взволнованно подумала Лена. И вдруг оскорбительная догадка все осветила перед ней. Потрясенная, Лена отошла от окна.
Но неужели мать не знала об этом или знала, но все-таки продолжала жить с отцом? А может быть, отношения между отцом и матерью были в последние годы только видимостью семейных отношений ради Лены и Сережи?
Лена не могла осуждать Аксинью Наумовну, такая сила преданности и любви к отцу, полной отрешенности от себя, была в этой женщине. И ведь она так любила Лену и Сережу — чужих детей, когда она имела право на своих! Лене трудно было осуждать и отца, таким одиноким и жалким он предстал перед ней. Но ее ужаснуло то, что прошлое ее отца и матери, бывшее как бы и ее светлым детским прошлым, тоже было осквернено ложью и нечистыми страстями.
"А он мог бы поступать так же и так же жить в этой лжи? — вдруг подумала Лена, вспомнив мужественную улыбку Суркова и то мальчишеское выражение в его губах и глазах, которое так нравилось ей. — Нет, он бы не мог! — сказала она себе с нахлынувшей на сердце волной любви и благодарности. — Он — орел, он — боец, отважный и благородный, и я люблю его!" — взволнованно и растроганно думала Лена, идя вокруг дома, чтобы постучаться с улицы.
XLV
Тот нравственный перелом, который совершился в Лене и пробудил в ней и скрытые физические силы, и лучшие стороны ее ума, незаметно вызвал к жизни и те ее воспитанные с детства привычки и склонности, которые были подавлены в ней последнее время под влиянием жизненных неудач.
Это не были внешние бытовые привычки. Наоборот, Лена испытывала чувство удовлетворения от того, что она избавилась от внешней показной мишуры и как бы опростилась. Это была несознаваемая ею самой привычка и склонность к признанию другими ее незаурядности, к мужскому поклонению перед ее умом и красотой, к первенству и влиянию среди сестер, подруг, поклонников.
На достижение этого она никогда не тратила сознательных усилий, — это давалось ей само собой. Но именно поэтому ощущение значительности уже того факта, что она существует на свете и все признают это необыкновенным и добиваются ее благосклонности, — стало естественным и необходимым условием ее существования. Люди, воспитавшие в ней это качество, давно уже были разоблачены и отвергнуты ею, а самые привычки и склонности остались.
Ни на следующий день, ни после Лена не пошла перевязывать Петра. И даже не могла заставить себя опросить у отца, а тем более у Фроси, — хуже ли ему, лучше ли.
Одна мысль, что он, может быть, раскаивается в том, что произошло, и может подумать, что она снискивает его любви, подымала в ней такую волну гордости, что какое бы то ни было проявление внимания к нему, идущее от нее, первой, было совершенно невозможно для нее.
Но чем дольше она его не видела, тем больше она хотела его видеть. Ночами она терзала себя представлениями того, что было между ними, и как он лежит теперь рядом, один, беспомощный, ждет ее. Или вдруг ей казалось, что своим пренебрежением она навсегда оттолкнула от себя этого сильного, гордого человека, и ее охватывала такая страстная любовная тоска, что она готова была сейчас же вскочить с постели и пойти к нему, и — будь что будет.
"Что же это? Люблю ли я его?" — так думала она, спустя несколько дней, проснувшись поздно утром в комнате, залитой солнцем, с приятным ощущением свободного от дежурства дня и возможности лени.
И вдруг в дверь постучались, и вошел отец.
— Прости, друг мой, — сказал он, — сделай ему перевязку! Это последняя, с завтрашнего дня он уже будет выходить. А у меня сейчас две квартальных сходки подряд…
"Вот еще не хватало! Точно нарочно!" — подумала она, охваченная радостным волнением, но еще сообразила спросить:
— Кому ему?
— Да Петру Андреевичу… Я уже распорядился, чтобы тебе все принесли.
Она тщательно, перед зеркалом, надела косынку. "Идти или нет? Сейчас или подождать?"
Но только она с эмалированной коробкой под мышкой вышла в коридорчик, как столкнулась лицом к лицу с Вандой, которая, даже не взглянув на нее, в своих штанах и сапогах, с револьвером на боку и с полевой сумкой через плечо проследовала к Петру.
"Я тоже могла бы быть красивое, нежной, любимой, но я наплевала на все это, и я презираю вас за то, что вы можете стремиться к этому", — проходя, сказала она Лене своими штанами, сапогами, волосами, свисающими вдоль ушей, как бакенбарды.
И Лена, струсив, вернулась в свою комнату.
Несколько раз Лена выходила в столовую и слышала их спорящие голоса…
— Слишком широко и беспредметно… — доносился голос Петра.
— Мне кажется, антирелигиозная пропаганда… Разве ты не знаешь, что весь ревком… — самолюбиво говорила Ванда.
— Согласен. Но кто же сможет все это проповедовать? Хрисанф Бледный, что ли?..
Через столовую, весело переговариваясь, прошли Алеша Маленький, небритый, грязный, жизнерадостный, и незнакомая Лене кореянка в черном платье, запылившемся по подолу. Послышались радостные восклицания, сбивчивые голоса какого-то вновь возникшего спора, потом дружный смех, который уже не умолкал.
Лена, измученная ожиданием, слышала этот смех. И вдруг, повинуясь закипевшей в ней недоброй силе, с выражением — "никто и ничто не может помешать мне выполнить мою обязанность", она прошла в комнату к Петру.
В этот момент, когда она вошла, Петр, рассказывавший о подвигах Бредюка, только что привел слова Хрисанфа Бледного о том, как Бредюк и Шурка Лещенко вошли к спящему начальнику гарнизона и Лещенко сказал:
"Який гладкий… видать, ще николы не битый".
Лене бросилось в глаза лицо Петра, полное такого веселья, какого она еще не видела в нем, и особенное выражение лица той незнакомой кореянки с блестящим, как вороново крыло, узлом волос на затылке, которая глядела на Петра влюбленными глазами и громко смеялась, сверкая белыми, крепкими зубами.
Лена, держа под мышкой коробку с бинтами и ватой, остановилась посреди комнаты. Смех тотчас же прекратился. Все с удивлением обернулись к Лене. На всех лицах появилось выражение недовольства, но ей ничего не оставалось, как продолжать то, что она начала.
— Я пришла сделать вам перевязку, — сказала Лена с окаменевшим лицом. — Простите, что задержалась, но я все время ждала, что придет отец.
Петр быстро взглянул на нее и отвернулся, как показалось Лене, с выражением досады и неловкости.
— Перевязку? — медленно повторил он, не глядя на Лену. — А нельзя ли подождать с перевязкой? Не можете ли вы зайти попозже? — Он прямо посмотрел на нее.
На лице Лены вдруг появилось жалкое, униженное выражение. Она еще успела увидеть торжествующую улыбку Ванды и, чувствуя на своей спине взгляды всех, находившихся в комнате, вышла неверной походкой.