Литмир - Электронная Библиотека
A
A

30

ЧИТА

Черные бал на Руси правили, и не хватало сил с ними справиться. Тот же Исидорушка говаривал, что в прежние века редко когда равновесие сбивалось, успевали Белые мортусы Черных в колыбелях перерезать, избавляли Русь-матушку от проходимцев, родства непомнящих. Зато уж когда сбивалось равновесие, кровь рекой лилась, мор и глад бревном Русь утюжили…

Ужас беспрестанный, тоска лютая терзали потомков витязей. Насколько уж далек Бродяга от политики был, и то захлестнуло, изгадило всего, от носу до пят. Бродяга забирался все восточнее, а по пятам за ним, мутной волной катило бесправие, рассыпая трухой мирную, сытную жизнь миллионов православных.

Суды честные обернулись вдруг клыкастыми ревтрибуналами, выговорить-то тошно. Повсюду тряпки красные повисли, а прочтешь, что на тряпках написано, — удавиться впору. В самой захолустной вотчине новые князья повылазили и свирепее стократ прежних мздоимцев за вымя народное взялись. Кто был ничем — тот ничем и остался. Кто подлецом гулял, тот выбился в начальство. Бродяга тягостно обозревал смуту бесконечную, внутренне все больше тревожась, — когда же сдохнет гидра? Когда же образумятся люди, восстанут против очевидной бессмыслицы, против пьяного сна, захлестнувшего страну?

Не образумились. Раза три Бродяга сам на волоске висел, губернское, а затем уездное ЧК вплотную подбиралось. Монастыри громили, дьяконов прямо у стен родных расстреливали, мочились на поверженные кресты, иконы жгли.

Бродяга бороду сбрил, в который раз сменил документы, пристроился на иждивение в дом инвалидный. Не скопил толком ничего, прежние сбережения по ветру вместе с банками разлетелись, да, впрочем, он и не горевал. С Богом отношения всегда непросто у него строились, подташнивало в церквях Бродягу, от святой воды воротило, однако гонения перенесть он спокойно не мог. Вразумился быстро, что старец Игнатий в Симбирске дела не закончил. Не добрался, стало быть, до ирода рыжего, погиб в дороге, хотя опыта ему не занимать. Однако очень скоро такие пошли трясения, что не до убивца симбирского стало. Лезло и лезло, чисто пруссаки, со всех щелей, отребье голимое, страх потерявшее.

Одно хорошо — покойников искать не приходилось. После восемнадцатого года Бродяга даже слегка растерялся — словно ржавым серпом русский народ выкосило. Холера догоняла тиф, расстрельные команды складывали стеллажи трупов вдоль плетней, деревеньки целиком в леса, к атаманам разбегались. К нему шли и шли по старинке. За шесть революционных лет, не напрягаясь, собрал Бродяга три строчки заклятия.

Немыслимо.

После, за закрытыми ставнями, поклоны бил и не знал, кого благодарить. То ли Его, то ли иного, не называемого к ночи. За сто пятьдесят лет такого не собралось, как за месяцы красного террора. И шпион германский, рыжий отошел на задний план. Как водится, не прожил Черный мортус долго, неосторожен, жаден слишком оказался. Гораздо опаснее был наследничек кавказский, о котором до смерти рыжего мало говорили.

Бродяга же о нем пронюхал задолго. Тот Черный кавказец народился, как скала над миром, как гроза всему сущему; а вослед за ним, тут же, змеиным клубком, прихлебатели посыпались. Лизали ему сапоги, попутно в слизь, в дрань народ перетирая, да сами же мортусам на корм шли.

Эпоха черная сгустилась, продыху не стало. Бродяга метаться устал, хотя жизнь в нем ярко бурлила, через край плескала. Когда потянули колючую проволоку, повезли в тридцатых эшелоны скотных вагонов, у него седой волос выпал, каштан завился снова, как в юности далекой. Десны окрепли, кровоточить перестали, глазам зоркость вернулась, в руки сила пришла.

Не удержался, хотя естество психическое сопротивлялось. Пристроился вольным рабочим в лагерь, при лазарете. Кого еще такой тяготой заманишь? Устал Бродяга метаться, отупел вконец, предсмертные жалобы слушая.

Аспиды окружали, бравые наружи, кровь с молоком, хари не перецелуешь, гимнастерки плечами распирает, а внутри трухлявые. Гнусь внутри, гниль смрадная, выпала при родах душа у людишек этих. Бродяга внешне смирился, ему ли не знать, как скоро хари улыбчивые портретиками на крестах кладбищенских заменятся…

Только вот барышню-бомбистку и приятелей ее чаще вспоминал. Уйдет, бывало, за грибочками в тайгу, приляжет на травке, и тут же навязчиво лица их в башке закрутятся.

Лица, а не хари, как у этих…

Белых мортусов раза четыре встречал, раскланивались, обнимались со слезами. А Черные в спину глазищами жгли, только успевай отскакивать. Бродяга в деревеньке, у поселения ссыльного обретался, нож царский в половице держал, в другом оружии не нуждался. Что сотворить могли со стариком, которому по документам девяносто стукнуло? Дальше Читы и ссылать-то глупо…

Тем более в оружии не нуждался, что на двухсотом рубеже знания новые открылись. Внезапно многое объяснилось, о чем Исидорушка и другие старцы говорили, а он по младости пропускал мимо. От людей недобрых одним взглядом навострился отбиваться, память им враз отшибал. Черные, кстати, в один момент насторожились, как псы прибитые, зубы казали, а близко не подходили.

Убить мог Бродяга теперь. В секунду, без увещеваний. И позабыть стих не боялся. Потому что Черных жизнь мало стоила. Сами они в других и в себе одинаково жизнь не ценили, нисколь. Такого на святой Руси со времен смуты не было, чтобы жизнь дешевле краюхи стала…

Двухсотую свою годовщину Бродяга встретил, пожалуй, не равнодушно, а в страхе великом. Прав вещий Игнатий оказался, да и редко мортусам небеса лгут. В 1955 году вроде бы полегчало, разжал зверь пасть, в которой народ задыхался. Славный год прокатился…

После Никиты полегше стало, а Черные мортусы, семя змеево, сами себя поистребили здорово. Кровью их земля на сажень пропиталась и, точно насытилась, замерла. Бродяга врачевал, как до революции, путая порой седьмое имя свое с прежними, десяток младенчиков Черных на совести имея, стих сложив едва на треть.

Окаменел окончательно.

Ни песни, ни шутки более не трогали, на пустословие минуты не тратил. Что нового могли сообщить ему люди? Все одно и то же, мелкие их, жадные устремления, завистливая злоба взаимная, никчемные желания. Кресло в районе потеплее захватить, товарища загнобить, чтоб не мозолил глаза достатком, чужой кусок прихватить, да пожирнее. И не просто прихватить, чтоб деткам досталось, а тут же сожрать, не раздумывая! Потому как, не сожрешь сразу — наутро сам бос и гол окажешься… Скверно жили.

В нем же плескалось неуемно, горело огнем одно — успеть, подхватить стих! Не пропадало желание жить, никуда не пропадало. Принимал больных, отовсюду катили, хотя рекламы не давал, сарафанная реклама устоялась, да и то невпроворот дел. Летели отовсюду: из столицы, из других стран даже, ехали поездами, автобусами, на своих машинах, вереницей за селом скапливаясь. Бродяга догадывался, что на нем неплохо руки греют и совхозные начальнички, и милицейские чины, и партийцы городские, не говоря уж о мелких дуриках, что в помощники набивались. Этих во все годы с избытком вокруг вертелось. То дом чинить кинутся, то обеды поставлять, то постой гостям обеспечивать и в три шкуры с несчастных драть. Иные в ученики себя записали, с тетрадками в избу прошмыгнуть норовили, под разными предлогами, иные даже книжонку выпустили, и не одну, где якобы методы лечения раскусили, и тайны великие страждущим всем за пару целковых продавали. С угрозами тоже порой забегали, но реже и реже, скисла власть.

Все труднее Бродяге хвори стали поддаваться. Со скользкими людишками и болезни соскальзывать с рук начали. Бывало, опустит руки на грудь занемогшей женщине, а внутри нее, вместо жажды к счастью, чует пустоту. Еще родня суетится, рублики мятые для нее собирает на проезд, на подарки старцу-чудодею, а сама болящая от права на жизнь отказалась. Как таких несчастливцев врачевать? Только сердце от них болело, и кисло во рту делалось. Вроде богатели помаленьку людишки, да счастливее не становились. Пели о счастье, а сами выли, в петли вешались, кровников со свету сживали…

72
{"b":"70660","o":1}